Непобедимое солнце. Книга 1
Шрифт:
– Как это слова изменили смысл? – спросил я. – Что, стол стал стулом? Или наоборот? Можно пример?
– Можно, – сказала Мара. – Ну вот хотя бы… Одно из важных понятий гипсовой эпохи – «русский европеец». Ты знаешь, что это такое?
Я заглянул в сеть.
– Конечно. «Русский европеец» – косматая сторожевая собака, популярна у немецких и французских старых дев. По слухам, ее можно приучить к любодеянию языком, натирая интимные части тела пахучей колбасой или сыром, что само по себе не является нарушением норм еврошариата. Неприхотлива, хорошо переносит холод. Служит в погранвойсках на границе с Халифатом…
– Хватит, –
– Ладно, – ответил я, – буду слушать. С периодизацией и терминологией примерно понял. А почему гипс такой дорогой?
– Знаешь, – сказала Мара, – это не все искусствоведы до конца понимают сами. Хотя объяснить, конечно, может каждый.
– Ты понимаешь? – спросил я.
– Я… Я могу объяснить, – улыбнулась Мара.
Улыбка у нее была полулимбическая типа три, открытая и честная. Теоретически должна была вызывать доверие. Но у меня почему-то не вызывала.
– Объясни, – попросил я.
– Видишь ли… Гипсовый век – это последнее время в истории человечества, когда художнику казалось… Нет, когда художник еще мог убедительно сделать вид, что ему кажется, будто его творчество питается конфликтом между свободой и рабством, правдой и неправдой, добром и злом – ну, называй эти оппозиции как хочешь. Это была последняя волна искусства, ссылающегося на грядущую революцию как на свое оправдание и магнит – что во все времена делает художника непобедимым… Я понятно выражаюсь?
– А сейчас разве нельзя сослаться на революцию? – спросил я. – В рекламе ведь постоянно ссылаются. У них каждый новый айфак – это революция.
– Сейчас можно использовать революцию как метафору технического прогресса, – сказала Мара. – Но нельзя сослаться на восстание против гнета. Не потому, что арестуют, хотя и это, конечно, тоже, а потому, что трудно понять, против кого восставать. Гнет в современном мире не имеет четкого источника. А тогда был ненавистный саркофаг. Гипсовые оковы, как говорит Ведровуа. Но уже тогда с этой апелляцией к грядущей буре наметились серьезные стилистические сложности, которые в конце концов и закрыли гипсовую нишу.
– Какого рода сложности? – спросил я.
– Надо быть историком, чтобы понять. Сложно петь о революции, когда за углом ее на полном серьезе готовит ЦРУ или МГБ. То есть можно, конечно, но ты тогда уже не художник, а сам знаешь кто. С добром и злом тоже начались проблемы – от имени добра стали говорить такие хари, что люди сами с удовольствием официально записывались во зло…
– Понимаю, – сказал я.
– И, главное, спорить с другими становилось все опасней и бессмысленней, потому что общепринятые в прошлом парадигмы добра были деконструированы силами прогресса, сердце прогресса было прокушено ядовитыми клыками издыхающей реакции, а идеалы издыхающей реакции были вдребезги разбиты предсмертным ударом хвоста, на который все-таки оказался способен умирающий прогресс. Ну, в общем, началось наше время.
– То есть искусство гипсового века – это как бы последняя волна светлого революционного искусства?
– Ну да, именно «как бы». Если по Ведровуа, на продажу здесь выставляется символический гиперлинк на честность и непосредственность восстания… Как бы прощальное отражение искренности в закрывающемся навсегда окне. Поэтому гипс иногда так и называют – «последняя свежесть».
Я сделал паузу в двенадцать секунд, словно переваривая полученную информацию, а потом спросил:
– А что именно в этом гипсе было свежим?
Мара вздохнула – ее, похоже, начала утомлять моя непонятливость.
– Его последнесть, – сказала она. – В гипсе содержалась последняя в культурной истории убедительная референция к свежести. К самой ее возможности. Уже не сам свет, а как бы прощальная лекция последнего видевшего свет человека обществу слепых. Ксерокопия света.
– Как это может быть ксерокопия света?
– Вот в этой невозможности и состоит вся суть гипса – то, что делает его таким уникальным. Это не наблюдение самого света, а фиксация того факта, что свет когда-то был. С тех пор мы имеем дело с ксерокопиями ксерокопий, отблесками отблесков… И потом, не забывай – это были последние времена, когда люди в своем большинстве занимались любовью телесно. Это было социальной нормой почти везде, кроме Японии. На самом деле, если ты пропитаешься этим периодом, ты начинаешь чувствовать невыразимо трогательную щемящую ноту, которая проходит через все гипсовое искусство.
– И за эту ноту платят столько денег?
Мара кивнула.
– Знатоки чувствуют гипс сразу. И я не буду тебе больше ничего объяснять, Порфирий. Ты сам все увидишь на примерах. То, с чем ты будешь работать, и есть Гипс с большой буквы «Г».
– Хорошо, – сказал я. – А в чем будет заключаться моя работа?
– Вот теперь мы наконец добрались до главного. Я, как ты, наверно, догадался, специалист именно по гипсу. Написала две книги. Сейчас пишу третью.
– Книги, похоже, приносят нормальный доход, – заметил я.
Мара улыбнулась.
– Зарабатываю я не книгами, а консультациями. Вокруг дорогих продаж всегда большие комиссионные. Книги нужны главным образом для того, чтобы меня на эти консультации приглашали.
– А! – сказал я.
– Но кроме книг – и это куда важнее – нужно быть в курсе всего происходящего в твоей области. Нужно владеть всей информацией. Что именно продано и за сколько. Чтобы помочь художественному рынку с price action [2] , нужно в нюансах знать, что и как растет на гипсовом огороде.
2
определение стоимости.
– Гипсовый огород, – сказал я. – Красивая метафора.
– Ну я же все-таки искусствовед. Ты можешь считать свою работу просто секретарской. А можешь – детективной. Я сейчас занимаюсь исследованиями так называемого «скрытого гипса» и ты мне в этом будешь помогать.
– А почему скрытого?
– Потому, – ответила Мара, – что объекты искусства, которыми мы будем заниматься, раньше не были известны кураторам и публике и появились на рынке только недавно. Но они подлинные. И это, Порфирий, совершенно точно. Их проверила самая авторитетная в мире инстанция. Иначе их никто бы не купил.