Непримиримость. Повесть об Иосифе Варейкисе
Шрифт:
— Вез крови в бою не обойтись, Михаил Артемьевич, знаю. Но без лишней крови, без лишних жертв обойтись можно. Я предпочитаю щадить человеческую кровь. В бою — свою. После боя — и чужую.
— А как же мы присягаем, торжественно произносим «не щадя своей крови»? Да вы просто… — Муравьев прищелкнул пальцами, подыскивая слово поделикатнее. — Да это же… мягкотелость какая-то! А мягкотелость и война несовместимы, Виталий Маркович. Так было, так есть, так всегда будет. Командир не может быть братом милосердия.
— При чем тут братья милосердия, при чем тут мягкотелость, Михаил Артемьевич? Извечные
— Возьмем Киев. — Муравьев пожал плечами. — Вот что получится. Чем плохо?
— Тем плохо, что лучших бойцов потеряем. Взятием Киева эта война не кончится, и потерянных людей нам в последующих боях очень даже будет недоставать. А главное, Киева так не возьмем. Потому что кони — не козы, на кручи по откосам не взберутся. А в пешем строю… Уже попробовали, что получилось, сами видели.
— Вы, — Муравьев нахмурился, — вы хотите сказать, что всему виной я?
— Нет. И если снова так получится, виноваты будете не вы один. Виноват прежде всего буду я. Потому что проявлю мягкотелость, не сумею твердо возразить вам, своему командующему. И погублю отборную революционную конницу. С таким трудом созданную. Которая еще не раз пригодилась бы. Вот как я понимаю, что такое твердость и что такое мягкотелость.
— А как вы понимаете в таком случае свой воинский долг? Свой долг перед революцией?
— Не надо таких высоких слов, Михаил Артемьевич! Высоким словам тоже может грозить инфляция. Уже грозит. Кто только сейчас не божится революцией, на каждом шагу! Не поминай революцию всуе, так бы я сказал сегодня. Что же касается долга… Не словами, а делами я показывал, как понимаю его. И, надеюсь, еще покажу…
— Что же, Виталий Маркович, так уж никаких слов в подкрепление своим делам не находите? Хотя бы и не слишком высоких. При вашей-то эрудиции…
Эрудиция Примакова была общеизвестна, Муравьев втайне даже завидовал такой славе своего подчиненного и не смог сейчас удержаться от соблазна подкусить его. Жаль только, что не при свидетелях. А тот усмехнулся затаенно, как одни только малороссияне усмехаться умеют, и промолвил тихо:
— О долге, Михаил Артемьевич, хорошо сказал когда-то Цицерон: при определенных условиях предпочтение лучшего худшему не противоречат долгу.
Муравьев только руками развел — крыть было нечем. Хорошо, что без свидетелей! Однако надо было немедля овладеть положением, не уступать мальчишке поля боя. И, наскоро собравшись с мыслями, командующий спросил;
— Ну, а какой же лучший вариант с участием вашей конницы предлагаете вы для взятия Киева? Худший мы с вами обсудили. А лучший? Не в лоб, а, скажем, обходным маневром?
Вот так-то, голубчик! Возражать начальству нынче в моду вошло, тут все герои. А ты на деле еще разок проявись, как обещался давеча. Молчишь? То-то!
Но долго торжествовать Муравьеву не пришлось. Потому что молчал этот Примаков, чертушка этакий, не более минуты. И предложил сочетать фронтальный
Как только стемнело, «червонцы» тихо двинулись вдоль левого берега вверх по Днепру. Кони увязали в светлеющих снегах, опытные всадники набирали повод, не позволяя нырять и спотыкаться. Напротив Межигорского монастыря спешились и повели коней через Днепр. Кое-где оказалось слишком тонко — не один казак ушел под лед вместе с конем…
Переправившись, построились и помчались на Киев — со стороны Пущи-Водицы, откуда их никак не ждали. В конном строю ворвались на Подол и Куреневку. Почти отчаявшимся остаткам повстанцев почудилось, что это сон, когда из ночного сумрака возникла неведомая конная рать, неся на поблескивающих клинках спасение и надежду. Воспрянув духом, красногвардейцы-киевляне, не мешкая, принялись возводить новые баррикады. Часть «червонцев», спешившись, заняли боевые позиции на этих баррикадах. Остальные направили коней дальше.
К рассвету казаки Примакова взяли также Сырец, где захватили дюжину аэропланов. Продвигаясь вдоль Днепра на юг, оседлали одну за другой переправы. Тем же утром матросы Полупанова и другие пехотные части ударили из Дарницы по мостам, прошли их и начали подъем на правобережные кручи.
Полки Центральной рады, выбитые теперь из Лавры, «Арсенала» и Мариинского дворца, бешено огрызались, откатываясь к вокзалу и Лукьяновке.
Тогда Муравьев снова ввел в дело артиллерию.
— Громить город беспощадно! — неистовствовал он. — Огонь по Лукьяновке! Огонь по Киеву-Пассажирскому!
И снова ему возражали, снова его не слушались. Попробуй-ка покомандуй в таких обстоятельствах! Да, по его приказу полевые батареи открыли огонь, не молчали и бронепоезда. Но стреляли выборочно, щадя город и жителей, и в этом проявлялось ослушание.
— Моя задача — взять Киев и разгромить противника! — орал Михаил Артемьевич в ответ на возражения. — И вообще, что за бесконечные препирательства в боевых условиях? Черт бы побрал всех этих большевистских умников! Черт бы побрал того Варейкиса в Харькове, который помешал избавиться перед походом на Киев от засилья ревизоров и нянек!
Михаил Артемьевич окончательно терял самообладание, не ощущая даже привычной радости близкой нобеды…
11. ПОГОВОРИМ О ДУШЕ
Революция — дело праведное. Но всегда находятся охотники примазаться к праведному делу — урвать под благовиддым: и благородным предлогом кусок пожирнее да полакомей. Какая только пыль не оседает на истоптанных сапогах революции, какая только грязь не налипает!
Так размышлял Иосиф Михайлович, быстро проходя в свой кабинет, по-прежнему не топленный. Он повесил фуражку на высоко вбитый в стену костыль (что висело прежде на этом костыле — вешалка, зеркало, портрет царя?). Шинель снимать не стал, только расстегнул. Сел за стол, швырнув перед собой чужой револьвер «бульдог», прозванный так за очень короткий ствол, — он тяжело и глухо стукнулся о зеленое в фиолетовых кляксах сукно стола. Задумчиво взглянул на тех, кто вошел с ним вместе. Их было двое.