Непристойный танец
Шрифт:
Рыдала скрипка, вторили гитары, виолончель вела свою партию подголоском. Сабинин уже начал разбирать ритм этого невиданного танго, но сидел, как на иголках, смущенный откровенностью зрелища и некоей несовместимостью его со светским видом публики.
– Ну и физиономия у вас, Коля, – рассмеялась Надя чуть хмельно. – Монашек посреди вакханалии… Хотите попробовать?
– Я?!
– Ну, разумеется. Не разрушайте уже сложившийся в моем девичьем воображении образ лихого, романтического авантюриста. Пойдемте-пойдемте, у меня уже есть некоторый опыт… Ну? (Сабинин поднялся
Он подчинился. Взял ее руку так, как это делали танцевавшие поблизости, положил другую на талию. Надя притянула его к себе, и он почувствовал женщину так, как ни в одном танце прежде. Рыдала скрипка, он задел кого-то локтем, но особенно не смутился, еще раньше, сидя за столом, отметил, что большинство из танцующих пар тоже не могут похвастать опытом и ловкостью, а значит, белой вороной тут выглядеть не будешь…
Надя уверенно вела его под экзотический южноамериканский ритм, полузакрыв глаза, склонившись к его плечу так, что волосы щекотали его щеку, а брильянтовая сережка то и дело колюче касалась его губ. Никакой прежний опыт записного танцора здесь не годился – настолько непривычным был танец: будоражившая смесь порока и невинности, прижавшееся к нему гибкое сильное тело под тонким платьем и отрешенная улыбка молодой женщины…
– Очнитесь, черный гусар!
Он встрепенулся. Оказалось, музыка умолкла, пары возвращаются за столики, а на сцене вновь появился субъект с бутоньеркой и вновь звучно декламировал что-то насчет старых замшелых традиций и победной поступи культурного прогресса.
– У вас получается, – сказала Надя как ни в чем не бывало, беря свой бокал. – При некоторой практике можете стать отличным партнером… Коля, да у вас щеки пылают! Что за прелесть! Я ни капельки вас не поддразниваю, просто говорю то, что есть… Вам понравилось?
– Тут возможны две точки зрения, – сказал Сабинин, запивая сконфуженность добрым глотком неплохого шампанского. – Одна – циничная мужская, вторая же – эстетическая…
– В том-то и прелесть, не правда ли? В том, что есть две этих точки зрения… – с улыбкой сообщницы сказала Надя. – Ничего. Когда-нибудь это будут танцевать совершенно открыто. Я где-то читала, что и вальс сначала считался совершенно неприличным танцем, абсолютно не подходящим для общества… И что мы наблюдаем теперь? Вальс, скорее, старомоден…
– Был у меня один знакомый ротмистр, – сказал Сабинин. – Всем танцам предпочитал мазурку. По его собственному выражению, мазурка открывает невероятные возможности для импровизации: задан лишь общий ритм, и можно выкаблучивать любые фигуры, какие тебе только придут в голову…
– Тогда получается, что и вся наша жизнь – мазурка. Есть некий общий ритм, а там уж всякий выкаблучивает, как сумеет, насколько хватит фантазии… Мы будем еще танцевать, Коля? Времени предостаточно…
– С удовольствием, – сказал он, подумав. – Начинаю понемногу привыкать…
– К
– Ну, вообще-то…
Он замолчал – где-то под потолком вдруг раздалось отчаянное дребезжание скрытого звонка, четкое, металлическое.
– Живо! – Надя проворно вскочила. – Полицейская облава!
Грохнул упавший стул – Сабинин вскочил следом за ней, кинулся к той самой дверце, низенькой, окованной тронутыми ржавчиной железными полосами. За его спиной надрывался звонок, послышался женский визг, громогласно стучали опрокидываемые стулья, со звоном разбилось что-то стеклянное…
Он рванул дверь за кольцо, пропуская вперед Надю, взбежал за ней следом по узенькой темной лестнице, спотыкаясь и ругаясь сквозь зубы. Кто-то, столь же проворный, звучно топотал следом, покрикивая:
– Эмили, бога ради, быстрее!
– Я спешу, милый… Боже, если узнает Альфред, я погибла! Моя репутация…
Дальнейшего Сабинин уже не расслышал – оказался под открытым небом, в небольшом дворике-колодце, куда выходили три высокие глухие стены, а высоко над головой уже сверкали звезды. Какие-то бочки, ящики, колесо от повозки… Надя метнулась к выходу, навстречу свету уличных фонарей, Сабинин побежал следом. Темная фигура в партикулярном кинулась им навстречу с улицы, свистя в полицейский свисток и придушенно вопя что-то по-немецки, – кажется, призывала оставаться на месте, поминала закон и порядок.
Ни черта он не различит и никого потом не узнает – вокруг довольно темно… Не колеблясь, Сабинин заслонил Надю и, почти не примериваясь, крепко ударил шпика носком лакированного штиблета под колено, а правой рукой отвесил полновесный удар под ложечку. Громко охнув, шпик в штатском прямо-таки выплюнул свисток, стал падать – и Сабинин от всей широкой славянской души почествовал его напоследок кулаком по шее, сверху вниз.
– Ой!
– Бежим, Эмили, бежим…
Не оглядываясь на товарищей по несчастью, они с Надей выскочили на улицу – спокойную, широкую, обсаженную вековыми липами, сиявшую уличными фонарями.
– За угол! – скомандовал Сабинин, мгновенно оценив ситуацию.
Они кинулись влево, свернули за угол высокого здания. И вовремя – по только что покинутой ими улице, отчаянно бухая сапогами в знакомом полицейском азарте, прямо к дворику промчались несколько человек. Вновь раздались пронзительные трели свистков. Но они с Надей, очень похоже, были уже вне опасности – кто обратит внимание на прилично одетого молодого человека, сопровождающего столь же элегантную даму?
Словно прочитав его мысли, Надя откликнулась:
– Давай-ка свернем туда… – она показала на темную стену Иезуитского парка, распахнутые высокие ворота. – По аллеям можно выйти к Кайзерштрассе, там легко остановить извозчика. Испугался?
– Да не особенно, – сказал Сабинин, подавая ей руку. – Вряд ли нам с тобой грозили какие-то особенно жуткие кары, а?
– Ну, конечно. Однако приятного все же мало – полночи проторчать в комиссариате, стать героями протокола, нотации выслушивать… Не беспокойся, тот шпик тебя вряд ли узнает. Было темно…