Нептунова Арфа. Приключенческо-фантастический роман
Шрифт:
Ганшин быстро переоделся, принял душ и к семи почувствовал себя гораздо свежее — как раз к тому моменту, когда тихонько мурлыкнул дверной звонок.
Ганшин сразу же узнал гостя, хотя за двадцать лет в этом высоком, грузном, каком-то прямоугольном человеке со слегка обрюзгшим лицом почти ничего уже не осталось от того, прежнего Борьки Бертенева, которого он знал и любил, от вихрастого долговязого парня, чуть заикаясь, оравшего на все Синявинские болота слова, так не похожие на нынешнюю гладкую речь.
— Каким ветром… — Ганшин на мгновение замялся, выбирая обращение, но старое все же пересилило, и он, хотя и с трудом, продолжил: — …теб занесло в наши края, Борис?
— Попутным, — улыбнулся Бертенев. Улыбка у него тоже была новая — более надетая и закрытая. —
— Долг гостеприимства, — шутливо развел руками Ганшин и вдруг почувствовал, что это действительно только долг, причем долг нелегкий. И хотя он готовил себя к этой встрече вот уже три дня, с того самого момента, как получил Борисово письмо, но только сейчас, пожалуй, до конца понял, как мало у них осталось общего. В сущности, ничего, кроме прошлого, мертвого прошлого, которое равно принадлежало им обоим и в котором не было места никому из них сегодняшних. И, преодолевая себя, он сказал, надеясь, что Бертенев не почувствует в его приподнятом тоне искусственности: — Ну заходи, Борис, заходи!
Оставив Бертенева в кабинете, Ганшин сооружал нехитрый ужин, комбиниру полуфабрикаты с произведениями собственного кулинарного искусства, оставлявшего, увы, желать много лучшего, и упорно пытаясь догадаться, что же все-таки понадобилось от него Бертеневу.
Оказавшись один, Бертенев подошел к окну. Ему казалось — впрочем, вслух бы он в этом никому не признался, — что открывающийся из окна вид может рассказать о хозяине дома не меньше, чем обстановка или библиотека. Во всяком случае, с тех пор, как люди стали достаточно свободно выбирать себе жилье. Но сейчас он оказался в невыгодном положении. Дом был самым обычным, стандартная жилая чечевица-«карат» безо всяких ухищрений в интерьере. А за окном уже стемнело; стоя на улице, еще можно было что-то разглядеть, но отсюда, из кабинета, освещенного мягкой люминесценцией потолка, увидеть можно было лишь собственное тусклое отражение, искаженное выпуклыми тройными оконными стеклами.
А может, зря он приехал сюда? В самом деле: ведь Ганшин сам сбежал, — сбежал тогда, когда дело еще только-только проклевывалось, сбежал, чтобы в конце концов прибиться сюда, к колесникам, инженерной элите века. И стоило бы на этом поставить крест, забыть о нем навсегда, невзирая на годы, что проработали они бок о бок — и хорошо, славно поработали, — и забыл бы, но… Но ведь именно он, Ганшин, подал когда-то идею, которая сегодн привела их всех — и тощего рыжего Тапио, и весельчака Ланге, химика «божьей милостью», и его самого — к тому порогу, на котором не вспомнить о Ганшине было бы просто подло.
— Ну пойдем перекусим, Борис. Так уж повелось, что гостя первым делом попотчевать положено. Пережиток, конечно, но приятный. — Ганшин-стоял в дверях кабинета, исподтишка наблюдая за Бертеневым.
— С удовольствием, Коля. Традиции традициями, но я и впрямь проголодался.
— Нашел-то меня легко? — поинтересовался Ганшин, когда они уселись за стол.
— Легко, — автоматически ответил Бертенев и тут же пожалел об этом. Потому что разговор как-то сразу пресекся, а ведь можно было живописать все перипетии поисков ганшинского дома; можно было рассказать, как, припарковав машину на окраине поселка, он нырнул в быстро сгущавшиес сумерки, как дважды ошибался домом и как его облаял какой-то гигантский пес, черный и лохматый, облаял без злости, а просто так, во исполнение традиционного долга, потому что собачьи инстинкты меняются медленнее, чем обычаи людей. Можно было бы рассказать, как он еще минут десять плутал по поселку, который и весь-то состоял из полусотни разбросанных по роще «диогенов», «каратов» и «хеопсов», а потому улиц не было и в помине, да и нужды в них не ощущалось, ибо разрывы между мощными — в обхват, а то и в два — колоннами сосен пропустили бы не то что грузовой инимобиль, но и болотный танк класса «тортила». И про того соседа, который наконец показал Бертеневу ганшинский дом, можно было сказать, а заодно помянуть, как посетовал этот сосед, что мало кто заходит к Ганшину, живет, мол, затворником
Он передал привет от Ланге и Тапио. Ганшин кивнул: спасибо, очень рад. Но не было за этими словами радости. Была лишь какая-то невысказанная боль и тоска. Еще бы, подумал Бертенев, трудно говорить с теми и о тех, кого ты бросил в не самый легкий час… Но двадцать лет есть двадцать лет, и срок давности вышел, давно уже вышел, тем более что никакой подлости ведь Ганшин не совершил. Просто ушел, ушел, не веря в успех начатого дела. А это простительно, хотя и больно тем, кто работал рядом.
Разговор вновь пресекся, не успев еще, по сути, начаться, и Бертенев попытался воскресить его традиционными «а помнишь?», возрождая в памяти давно ушедшие годы, магией слов вызывая к жизни фантомы тех, с кем вместе они начинали когда-то. Несколько раз ему казалось, что мелькнул в ганшинских глазах живой проблеск, что вслед за односложными репликами, которыми в основном ограничивал Ганшин участие свое в разговоре, вот-вот прорвутся настоящие, нужные сейчас слова. Но ничего не менялось, и Бертенев вновь и вновь гальванизировал умирающий свой монолог, пока не почувствовал наконец, что больше делать этого не в состоянии.
— Вот что, Коля, не мастер я дипломатию разводить, — сказал Бертенев, которому эта словесная игра надоела, а может, просто не по вкусу пришлась или не по плечу. — Вот что. Ты в курсе наших дел?
— Более или менее, — неопределенно пожал плечами Ганшин.
— Мы получили последний штамм. Прирост массы великолепный — до тридцати процентов в сутки. Весь базовый бассейн кишит и бурлит. Помнишь базовый?
— Помню.
— Производительность — тоже. И главное — главное получаем не только кислород, но и уголь. Понимаешь?
— Понимаю, — безо всякого выражения сказал Ганшин и плеснул себе еще кофе; спохватившись, спросил: — Тебе налить?
— Нет, спасибо. Ты что, в самом деле не понимаешь? Или забыл?
— Ничего я не забыл. Ну так что же?
— То, что нас выдвинули на премию.
— Министерскую?
— Нет. «Золотое облако». — Бертенев против воли улыбнулся, и впервые за этот вечер Ганшин увидел на миг того, прежнего Бориса, с его улыбкой, которую все «болотники» называли инфекционной, ибо в самом деле не заразиться ею было крайне сложно.
«Золотое облако» — премия Климатологического Комитета ООН и Международного института охраны среды, пожалуй, самая престижная в этой области. На миг Ганшина охватило сомнение. Ведь все-таки он…
— Так что же? — спросил он как можно спокойнее, и кажется, это ему удалось.
— Я хочу, чтобы в числе группы был и ты.
— Спасибо, Боря. Но ведь, кроме тебя, есть еще Тойво и Оскар…
— Их я уговорю.
— Думаешь?
— Безусловно.
«Да, ты уговоришь, — подумал Ганшин. — И спасибо тебе. Но мне этого не надо. Ни «Золотого облака» мне не надо, ни разговоров этих».
— Нет, — сказал он. — Я тут ни при чем. Это ваша работа. Ваша, а не моя.
— Но ведь это же твоя идея! И забыть этого я не могу, не имею права! Ведь это же ты…
«Ну зачем, зачем мне нужно говорить об этом, — подумал Бертенев. — Не мог же он забыть, в конце концов! Как тогда, после пожара, когда начисто сгорел весь третий штамм, и все мы ходили как в воду опущенные, и руки не поднимались, а он, Ганшин, сказал: «Вот и хорошо, Боря. Дело-то безнадежное было. Бесперспективное. Ведь прежде всего нужна самоокупаемость — хотя бы частичная. Так?» Бертенев тогда мог только устало кивнуть, потому что об этой самоокупаемости было уже говорено и говорено… Конечно, сама по себе их идея была прекрасна: вернуть атмосфере безнадежно утраченный кислород, избавив ее от излишков углекислого газа, давно уже ставшего проблемой века.