Несколько дней в роли редактора провинциальной газеты
Шрифт:
И он пустился рассказывать мне о случае…
Воистину, это дьявольски интересный случай! Он в одно и то же время сотрудничал в пяти газетах противоположных направлений… В понедельник ему нужно было быть радикалом – он был им, во вторник либералом – он был им, в среду консерватором – он был и им, в четверг он был только спиритом и христианином, в пятницу ему нужно было быть чистым эстетиком и язычником-пантеистом… он был!
И, наконец, субботу и воскресенье он был пьян, что нельзя поставить ему в вину, принимая во внимание каторжный труд, которому
Я видел пред собой интереснейшего человека… и я очень пожалел, что не могу предложить себя ему как антрепренёра…
Я бы стал возить его по ярмаркам и показывать публике как образец редкой разносторонности.
Мне казалось, что на его теле есть «пунктики», этакие, знаете, чувствительные местечки, регулирующие его словоистечение: подавить один из них – он заговорит тако, подавить другой – он скажет инако, третий – он заговорит в другом тоне…
Не знаю, насколько это удобно для газеты, но мне столь современно усовершенствованный человек не понравился.
Человек, внутреннее содержание которого свободно формируется посредством внешних нажимов, – неудобен для литературы, по моему мнению.
Я так и высказался, а он удивился.
– Я не понимаю, право, что вас смущает. Ведь я могу действовать всецело в вашем духе.
Но мы не сошлись с ним всё-таки. И он ушёл, мне показалось, разочарованный и сердитый.
Я же погрузился в думы о жизни, которая так разнообразно приготовляет человека к смерти. Сначала частями вытравит из него душу, потом примется за ум, затем постепенно превращает в прах тело. Весёленький процесс…
Затем на меня пошёл начинающий литератор, всех видов. Он наступал рассыпным строем.
Первый застрельщик, которого я увидал, был старенький старичок. Ему было лет восемьдесят, и он выстрелил в меня стихами о козочке и розочке. Приходили беллетристы, драматурги и поэты без счёта.
Был фонарщик, написавший стихи о могилах, и могильщик, сочинивший нечто о звёздах.
Приходил человек, с трактатом о геморрое, как причине распространения пессимистических теорий. Приходил человек, сразу попросивший аванс.
– Вы что-нибудь написали? – спросил я его.
– Нет… Но я, пожалуй, могу… Вам что нужно – стихи или проза?
Я испугался, что он и в самом деле, пожалуй, напишет что-нибудь, и дал ему аванс – в огромном размере пятнадцати копеек.
Он принял это как должное и ушёл. Благородный человек! Как он дёшево берёт за то, что ничего не делает. Я рекомендую его гуманный поступок со мной за образец всем начинающим литераторам. И все редакторы, я уверен, единодушно присоединятся к моей рекомендации.
Обилие начинающих литераторов, в конце концов, совершенно подавило меня и повергло в мрачное уныние. Я думал – зачем природе, в которой, что бы там ни говорили любители гармонии, приписывающие природе разумное стремление к какой-то таинственной цели, – в которой и без начинающих литераторов ужасно много совершенно лишних и никуда не годных вещей, – зачем природе нужны начинающие литераторы в таком грандиозном количестве?
Пришёл будочник. Он был огненно-рыж и сугубо мрачен.
– Их благородие помощник частного пристава прислали! – заявил он гробовым голосом.
– Что они прислали? – осведомился я.
– Меня вот. Они говорят, что вы пропечатали неправду насчёт женщины… Такого происшествия не было в нашей части. У нас живёт народ смирный. Точно, что была драка, а самоубийств не было. А вот драка, это точно, была. Только дрались не женщины, а сапожники, и один другому ухо откусил. Вот вы, видно, и смешали эти дела. Их благородие говорит, что надо это исправить. Они бумагу прислали, вот…
И он сунул мне бумагу. В ней кратко опровергался факт самоубийства. Меня это огорчило, хотя я и не забыл о том, что этот факт – результат свободного творчества нашего хроникёра.
– Господин газетчик! А то вот ещё было у вас напечатано про буйство… Нельзя ли и это исправить?
– А разве и буйства не было? – с унынием спросил я.
– Нет, оно верно… мордобой был.
– Ну, вот видишь! – с гордостью заметил я.
– Верно… – вздохнул он… – Только всё-таки нельзя ли исправить? Потому как люди это мне знакомые…
– Ну?
– Знакомые… кум один-то… а другой сродни… третий – тёзка… Зазорно им…
Жили-жили… люди всё семейные, и вот – в газету попали.
У него был предвзятый взгляд на газету. Он говорил «в газету» таким тоном и с такой гримасой, что это оскорбило меня.
– Солдат! – сказал я строго и внушительно поднял палец кверху. – Говори о газете без гримас и почтительно. Ибо ты – о, солдате! – не понимаешь её значения. Ты видишь, я в газете, и однако…
– Ведь это, конечно, кому какая доля, – вздохнул он. – Мало ли что случится с человеком… Не убережёшься…
– Это ты о чём?
– Да вот насчёт вас… Вы сказали – сам я в газете, я и говорю.
Он не понимал меня. И он ушёл недовольный мной. Но я был рад, что так говорил со мной.
Я боялся, что он будет строг.
Пришёл хроникёр. Он улыбался. Довольство светилось в каждом волоске его усов, и они подрагивали.
– Какой вам аванс закатили! – с восхищением изрёк он, пожимая мою руку.
– Аванс? Издатель?
– Нет, не издатель, а «Карболка».
Я взял номер газеты из его рук и прочитал в ней: «Мы искренно поздравляем подписчиков „Саламандры“ – этого приюта моральных и интеллектуальных калек – поздравляем их с новым надзирателем за сотрудничающими в ней убогими людьми. Мы говорим о новом редакторе „Саламандры“, господине, подписывающем свои туманные измышления за недостатком собственного приличного имени пошлым псевдонимом Паскарелло – что значит площадной гаер. Это новое приобретение „Саламандры“ несколько знакомо нам, и мы считаем необходимым поделиться с публикой некоторыми данными из его биографии – кладбищенский могильщик, некогда подозревавшийся в ограблении трупа, за что он и был лишён должности, вполне соответствующей его природным способностям…»