Несколько печальных дней (Повести и рассказы)
Шрифт:
– Если можно, я тоже съем еще, – сердито сказал Фактарович и подмигнул шумно глотавшему и почему-то очень смущенному Москвину.
В столовую вошел длиннолицый мальчик в очках, лет четырнадцати-пятнадцати. К груди он прижимал толстую книгу в блестящем желтом переплете.
– А, Коля, – сказали одновременно Фактарович и Москвин.
Мальчик пробормотал:
– Здравствуйте.
После этого он споткнулся и, садясь, так загрохотал стулом, что Марья Андреевна вскрикнула.
Мальчик ел, глядя в книгу, и ни разу не посмотрел
– Вы не боитесь, юноша, угодить себе вилкой в глаз? – спросил Верхотурский.
Мальчик мотнул головой.
– Ах, это несчастье! – сказала Марья Андреевна. – У меня сердце обливалось кровью, пока я привыкла.
– Доктор, доктор, – закричала она, – завтрак давно простыл! – и, обращаясь к Верхотурскому, сказала: – Вы поверите, за тридцать лет не было случая, чтобы он пришел вовремя к столу. Вечно приходится по десять раз подогревать и носить из кухни в столовую. Прислуга его ненавидит за это.
В дверях показался доктор.
– Иду, иду, иду… Помою руки и моментально сажусь за стол.
Москвин и Фактарович рассмеялись.
– Да, – сказал Москвин – мы здесь четвертый день, и каждый раз доктор говорит: «Помою руки и сажусь обедать» – и уходит на час.
Но на этот раз доктор пришел вовремя. Он вошел стремительной походкой, откинул ногой завернувшийся угол дорожки, сорвал листочек с календаря, щелчком сбил осколок яичной скорлупы, поднял с полу бумажку и бросил ее в полоскательницу. Садясь, он ущипнул мальчика за щеку и спросил:
– Ну, как дела, будущий Лавуазье?
Коля, продолжая смотреть в книгу, сказал:
– Глупо.
– Ну так вот, – сказал доктор, потирая руки от предстоящих удовольствий вкусного рассказа и еды. – Ну так вот, могу вам сообщить все новости.
Здесь, в столовой, он смотрел на своих непрошенных гостей с радушием и любовью, так как больше всего в жизни он любил рассказывать во время еды.
Он очень обижался, когда жена, перебивая его, говорила:
– Ешь, ешь, ты меня замучишь этими историями про царя Гороха.
Теперь, радуясь слушателям, он принялся рассказывать. в городе польская кавалерия, по улицам ездят патрули, возле здания городской управы стоят четыре пулемета, у поляков колоссальнейшая артиллерия, танки, в город они придут к вечеру; это основные силы второй армии.
– Ешь, пожалуйста, уже два раза подогревают тебе завтрак. И когда доктор попробовал рассердиться, Марья Андреевна сказала умоляющим голосом, которого он особенно боялся: – Как тебе не стыдно говорить людям, поневоле живущим в твоем доме, вещи, которые им тяжело слушать? Неужели ты не понимаешь!
Верхотурский поднял голову, поглядел на Марью Андреевну, а Коля крикнул:
– Стыдно, стыдно! – и, схватив книгу, выбежал из столовой.
Доктор поднес руки к вискам и, обращаясь к Верхотурскому, сказал:
– Вот, в собственной семье.
После завтрака доктор надел на рукав перевязь с красным крестом и собрался на визиты.
– Не могу сидеть минуты без дела, – сказал он, – в любые бомбардировки хожу к больным, и черт меня не берет.
В коридоре он долго внушал Поле, что разговаривать с больными следует держа дверь запертой на цепочку и, прежде чем впустить кого-нибудь, нужно позвать Марью Андреевну.
– Ты говори: «Я без хозяйки никого не впущу», – понимаешь ты?
– Та понимаю, боже ж мий, чи я зовсим дурная? – отвечала Поля.
– Никто не говорит, что ты зовсим дурная, а я только объясняю, чтобы ты хорошенько все поняла; кто бы ни просил впустить его, что бы он ни говорил, ты отвечай: «Я без хозяйки никого не впущу». И сейчас же иди за Марьей Андреевной, понимаешь?
Поля молчала, и доктор сердито спрашивал:
– Чего же ты молчишь, неужели не понимаешь?
Марья Андреевна сказала, что Москвину следует надеть докторские брюки, ибо в галифе он выглядит подозрительно.
– Но вообще, можете не беспокоиться, – с гордостью проговорила она,– доктор настолько уважаем, что никто не осмелится прийти с обыском в нашу квартиру.
Она ушла хлопотать по хозяйству, а Верхотурский и военкомы остались в столовой.
– Помыть, что ли, посуду? Скука смертная, – сказал Москвин и, пощупав свой живот, покачал головой.
Фактарович икнул и заговорил плачущим голосом:
– Товарищи, я здесь с ума сойду. Я задыхаюсь в этой обстановке. Я ведь сам жил в такой семейке, у своего папаши, мне эта механика известна.
– Брось! – сказал Москвин. – Подумаешь, обстановка! Ты бы посмотрел на моего папаню, когда он в получку возвращался.
– А я вот полежу на этом роскошном диване, – сказал Верхотурский и улегся, подкладывал под затылок подушечки.
Он взял одну подушку в руки и принялся рассматривать ее. На черном бархате была вышита бисером яркая бабочка, сотни разноцветных бисеринок переливались в сложном, тонком узоре, составлявшем расцветку крыльев.
Верхотурский ковырнул пальцем вышивку, потер ладонью бабочкины глаза, сделанные из круглых красных пуговичек, и задумчиво сказал:
– Ну-ну, доложу я вам…
Потом он положил подушечку себе на живот и довольно закряхтел.
– Пойдем на склад Опродкомарма, поиграем в шахматишки, – предложил Фактарович.
– Только не турнирную, а любительскую, – ответил Москвин.
– Т-рус.
– Я, знаешь, боюсь тебя в один день доконать, у тебя еще рана откроется от огорчения.
– Не бойся за мою рану, товарищ.
Как только они начинали говорить о шахматах, между ними устанавливался этот мальчишеский, сварливый тон. Это повелось еще с того времени, когда они лежали в полевом госпитале и сестра милосердия, глядя на их бумажные лица и прислушиваясь к их слабым голосам, едва слышным сквозь гул орудий, пугалась: ей казалось, что раненые военкомы сошли с ума.