Несколько печальных дней (Повести и рассказы)
Шрифт:
Штурман Митчерлих помог пассажиру встать, усадил его на низкое кожаное сиденье. Штурман усмехнулся бледными губами и проговорил:
– Вы меня вчера взволновали рассказом о зимних концертах…
Блек провел рукой по глазам:
– Режет, как ножом. Но здорово мы им дали за Пирл-Харбор, по самой макушке!
Пассажир подумал:
«Странно! Юноша со вчерашнего дня гипнотизировал меня, а с момента взрыва он перестал меня совершенно занимать. Где они – те, что были там, внизу?»
Радиостанции не умолкали. Вышли экстренные выпуски тысяч газет. Два миллиарда людей говорили о погибшем городе, который никого не интересовал накануне. Назывались самые разные цифры погибших – от девяноста тысяч до полумиллиона.
Сознание людей, освоившее в эпоху фашизма миллионные цифры убитых в лагерях уничтожения, было потрясено быстротой, с которой убивала урановая бомба! В одну секунду, первую секунду после взрыва, число убитых и умирающих достигло семидесяти тысяч человек! Все почувствовали: средства уничтожения поднялись на такую высоту, что не такой уж фантастической стала казаться перспектива уничтожения человечества ради процветания и величия государств, счастья народов и мира между ними.
Политики, философы, военные, журналисты, публицисты в первые же часы после взрыва доказали, что мощный удар урановой бомбы, воздав фашизму за преступления против человечества и парализовав в большой мере сопротивление Японии, ускорит приход мира, которого жаждут все матери ради жизни своих детей. Эти доказательства сразу поняли и в японском генеральном штабе и в императорском токийском дворце.
Всего этого не успел понять маленький четырехлетний японец. Он проснулся на рассвете и протянул толстые руки к бабушке. В полутьме за спущенными занавесками он видел ее седые волосы и золотой зуб. Ее узкие, слезящиеся глаза улыбались среди темных морщин. Мальчик знал, что это он доставляет бабушке столько радости – ей приятно, проснувшись, увидеть внучка. А сегодня день особенно хорош. У мальчика наладился желудок, ему предстояло попробовать кое-что получше, чем жиденький рисовый отвар.
Так ни этот мальчик, ни его бабушка, ни сотни других детей, их мам и бабушек не поняли, почему именно им причитается за Пирл-Харбор и за Освенцим. Но политики, философы и публицисты в данном случае не считали эту частную тему актуальной.
Вечером после ужина летчики сидели на террасе и выпивали. Все они возбужденно говорили, плохо слушая один другого. Днем они получили благодарности от столь высокопоставленных людей, что, казалось, легче получить на Земле радиосигнал с Марса, чем подобные служебные телеграммы.
Было очень душно, и казалось тщетным бесшумное вращение вделанного в потолок большого, как винт самолета, вентилятора.
Командир корабля подошел к перилам. Так же как и вчера, мерцали в большой высокой черноте южные звезды и неясно светлели над темной землей лепестки цветов.
Баренс повернулся к товарищам, сидевшим за столом, и сказал:
– Меня всю жизнь раздражали старинные, заросшие сады, тупой и жадный лопух, крапива, лесная неразбериха тропиков. К чему прут из земли тысячи хищных, ординарных, на одно рыло растений? Я всегда верил, что садовники истребят эти заросли и в мире восторжествуют лилии, платаны, дубы, буки, пшеница.
– Понятно, – проговорил, зловеще и дурашливо посмеиваясь, краснолицый, как индеец, Митчерлих, – все ясно. Мы с командиром против зарослей.
Шея его была багрова, – казалось, вот-вот вспыхнет от этой огненной багровости сухая седина. Он багровел так, когда пил долго и много. Он поднес стакан Баренсу и сказал:
– За успех садовников.
Баренс выпил и, поставив пустой стакан на перила террасы, проговорил:
– Хватит хвалить садовников.
Второй пилот объяснил:
– Сегодня Баренс не хочет думать о ботанике и вегетарианстве.
– Блек, дорогой друг, это все ерунда. Не стоит говорить. Но вот где Джозеф, я хочу с ним выпить, – проговорил Баренс.
– Он вышел на минутку, моет руки.
– По-моему, он уже четыре раза мыл руки.
– Ну что ж, его так учила мама, – сказал Митчерлих.
– За кого молился аптекарь, когда Джо нажимал на железку, – за них или за нас? – спросил Диль.
– Надо было спросить, если тебя это интересует, а теперь он уже докладывает в Вашингтоне: «Митчерлих – бабник, Диль – обжора», – а президент хватается за голову.
– Вам льстит, что он слышал твое и мое имя? – спросил Митчерлих. – Плевал я на все это.
– А почему бы и нет? Представляешь себе, как выбирали людей для такого дела! А? Выбрали-то наш экипаж.
– Ничего не понимаю, – сказал Коннор, вернувшись на террасу, – все вы ничуть не изменились.
– Ты поменьше пей, Джозеф, это все же не молоко. Перекрыты все рекорды истории, я имею в виду – сразу.
– Это война, – сказал Блек, – не забудь – это война со зверем, с фашизмом.
Джозеф поднял руку и разглядывал свои пальцы.
– Тут выпили за садовников, – сказал Баренс. – Мне всегда казалось, что это самое честное, бескровное дело. А теперь я подумал: выпьем лучше за монастыри, а?
– Выходит, что я нажал на железку, не вы. Ладно!
– Да не шуми так, ты разбудишь весь остров!
– Чему смеяться? А, Диль? Вас не интересует, куда они девались? – крикнул Джозеф радисту.
– Авель, Авель, где брат твой Каин?
– Каин обычный паренек, немногим хуже Авеля, и город был полон людей вроде нас. Разница в том, что мы есть, а они были. Верно, Блек? Ведь ты сам говорил: пора подумать обо всем.
– Тебя действительно скучно слушать, – сказал Блек. – Кому нужны пьяные, глупые мысли? Знаешь, человек умирает надолго, но если он глуп, то навсегда.
На его лбу и на висках выступили красные пятна.
– Я слежу за тобой, Коннор, ты выпил не меньше меня, – сказал Диль.
– Я? Ты ослеп! Вот девочки свидетельницы – я выпил два литра.
– Пусть официантки присягнут, но это невозможно.
– Девочки, сколько я выпил? Только правду!
– Не пора ли пойти спать? – проговорил Блек и встал.
– Спать я не буду. Мне надо подумать.
– Вот видишь, ты перепил. Думать будешь в другой раз.
– Слушай, Джозеф, совет старшего по возрасту, – проговорил Блек. – Иди спать. И пусть астрономы без нас решают проблему – возможна ли жизнь на земле.