Нескверные цветы
Шрифт:
– Вы Маша? – спросил он тонко и хрипло.
Господи, так ее называла только мама и еще бабушка. Имя ушло вместе с ними, оно как бы первым покинуло этот мир. На работе она была Мария Николаевна, для Сониных подружек – тетя Маруся, для соседей – Маня, что раздражало ее особенно. И она даже пообижалась Соньке: «С чего они взяли, что я Маня?» – «А кто ж ты еще, если имя такое многообразное? Не Маша же. Маши – девочки, барышни, они из сказок, Маруси – взрослые женщины, а Мани – это тетки, в основном хамки, твой возраст, через середину
От вредности? Мама и бабушка ее обожали, были добрыми людьми, никто о них слова дурного не сказал.
– Не зацикливайся, – сказала Соня, – это я от собственной вредности. Но откуда-то она в меня вошла, я же у тебя не детдомовская?
– Брось говорить глупости, за одну единицу времени ты их столько произносишь.
– Молчу, – криво засмеялась Соня. – Идя с прошением, не квакают.
Она ведь тогда пришла брать взаймы, то бишь навсегда. Мать же заклинило на том, что дочь посчитала возраст ее смерти – до шестидесяти действительно не доживали. Ни мама – умерла в тридцать шесть, ни бабушка – в сорок восемь. Ты доживаешь свой срок, старуха.
А тут ее назвали Машей. И не кто-нибудь, он – единственный в ее жизни. А теперь посуди сама. Где оно вернулось к тебе, твое прошлое? Возле аптеки. Самое то место. Аптека, больница, кладбище. И уже скоро, намекала тогда дочь.
– Мы когда-то давным-давно ехали с вами в одном поезде, – сказала она ему.
– Господи! – закричал он. – Так это все-таки вы?
Вот вам, пожалуйста, подумала она, почти пушкинская ситуация. Она вспомнила последнюю сцену из любимой ею «Метели».
Но как это можно сравнивать – то и это? Стояние на коленях и старого дядьку на трясущихся ногах.
– Вы сейчас будете смеяться, – сказал он, – я искал вас всю жизнь, а мы, оказывается, одной аптекой пользуемся. – Вы замужем?
– Я вдова, – ответила она.
– А я разведенный. Просто классика.
И тут случилось неожиданное: у нее запылал рот, а где-то в глубине под ложечкой схватило. И с этим ничего нельзя было поделать, гнусное желание трясло ее так, что она испугалась: не инфаркт ли.
– Вы говорите глупости, – сказала она не своим, а каким-то склочным голосом.
– Я вас нашел, что совершенно невероятно, и так просто вы от меня не отцепитесь. Какие наши годы, Машенька?
Он пошел ее провожать, держа под локоток, а ноги у нее стали глупыми, левая вышагивала вправо, а правая влево, и колошматилось внутри неведомое желание, и стыд уже был как срам. Ноги заплетались, локоть был каменным, а он шел слева, с той стороны, с какой она определенно старше и вообще, можно сказать, никакая.
Он же говорил неговоримое. Что это была первая его поездка в поезде самостоятельно (и у нее тоже), что он влюбился в нее с разбегу, она
– На них я и пал… – И он слегка прижал ее локоть. Она же думала, что из своих достоинств, кроме колечка волос за правым ухом, она ценила только ровный нос. Что там ни говори, но нос самый торчащий. И сколько лиц – несчитово – им испорчено. То вниз зависает, то вверх торчит, то вперед вылезают ноздри, место на лице просто неприличное. Конечно, глаза – самое главное, зеркало души, но с ними у нее все было в порядке, нормальные, карие, среднего размера, и бровки для оттеночка имелись.
– С твоим лицом, – говорила мама, – на конкурс не пойдешь, обыкновенное, но второй разряд – твой.
Она тогда обиделась на маму, ей казалось, что матери дочь должна видеться красавицей. У нее была школьная подруга с ноздрями наперевес, так ее мама называла «курносочка моя драгоценная, вырастешь – все мужики твои будут! Потому как шарм». Дома она спросила у матери: «А что такое шарм?»
– Не про нашу честь, – почему-то грустно ответила мама. – Это такой женский манок, внутренний секрет, понимаешь? Вроде ничего в лице нету, а притягивает.
Почему-то стало обидно. Хотя никаких там любовей не виделось и не слышалось. Просто было досадно, что есть нечто невыразимое, которое может победить даже распахнутые ноздри и другую некрасивость.
Вот так она шла и вспоминала маму, а он держал ее за локоть и довел до дома. Вернее, не так. Она дошла до подъезда и остановилась.
– Вот мы и пришли.
– На чашку чая не пригласите?
– Да как вам не стыдно! Мы десять минут как знакомы, вернее, даже еще и не знакомы.
– Я помню ваше имя «Маша» всю жизнь. Или все уже не так, уже нужно отчество? Назовите.
Ей почему-то захотелось заплакать: ну, не дурак ли?
– Все так. Я Машей была, Машей осталась.
– Ну, тогда восстановим порядок вещей. Я Михаил Сорокин, мне пятьдесят пять, одинок, живу на Параллельной, знаете такую? Временами живу с сыном, это когда он загуляет. Я газетчик, моя тема – заводы и фабрики, то, что никто никогда не читает. Я непьющий, вполне здоровый, у меня аллергия на весеннее цветение, такое деликатное заболевание.
– У меня тоже – на пух, – засмеялась она. И вдруг неожиданно для себя добавила: – На основании аллергии мы вполне можем попить чаю.
Так они и вошли в ее дом. С неправильно лежащей на полу клеенкой, с замком, поющим разные мелодии, дом, наполненный мыслями о дочери Соне и внучке Варе.
– Они живут отдельно, – почему-то сказала она, но он как что-то почувствовал, свернул на другое:
– Мама у меня была злоязыкая, она умерла, когда Ельцин выступал на Белом доме, и умерла счастливой со словами: «Так тебе и надо, гнилая партия страны, держись, парень».