Нет мне ответа...
Шрифт:
Уже давненько пришло Ваше письмо, но я болел и продолжаю болеть (осложнение после гриппа) и лишь недавно начал садиться за стол.
Мне близки и понятны все Ваши слова и мысли. И надо мной когда-то диковалось быдло, то в лице начальника литейного цеха, то газетного царька районного масштаба... Люди эти, как правило, невежественные, завистливые, своих баб боятся, пьют под одеялом, только втихую слушают «Голос Америки», маринуют грибы, садят викторию, посылая на рынок родную мать поторговать ею, шлют деток в музыкальную школу (а мать живёт на кухне), сплетничают с инструктором райкома, раболепствуют перед секретарём и больше всего в жизни боятся потерять насиженное тёплое место, ради которого заложат что угодно — Родину,
Ах какое мещанство-то мы возродили взамен низвергнутого пятьдесят лет назад! Не простое, а золотое! Большой оно крови и денег стоит!.. И затопит, задушит мещанство, как чёрной сажей, всё разумное, доброе, ибо, как и всякое зло — оно бесстыдно, бессердечно и ничего кроме себя не уважающее, а желающее только, чтоб вместе с ним, мещанином, все подохли, ибо он считает — на нём мир стоит, им и кончится.
Общество уже начинает расплачиваться за своё благодушие, думая, что, исчезло мещанство, умер обыватель, оставшись лишь у Чехова и Горького. Ан нет, он только затаился и, как кокон, превратился сначала в гусеницу, потом, сожравши светлые побеги дерева, окуклился и запорхал над нами нарядной бабочкой, имеющей высшее образование и рассуждения насчёт чести, совести и морали.
Ах, какая мораль, какая мораль! Вот уже и в литературе она восторжествовала — чем больше болтовни, суматохи, тем меньше стоящих книг, а значит и отвечать таким руководителям, людям бездарным, угрюмым, скаредам и демагогам, как Марков и Сартаков, ни за что не надо. Покойный Яшин как-то крикнул нам, молодым петухам: «Чего шумите?! Вам ещё деньги будут платить за то, чтоб вы не писали!..» Кажется, дело к тому идёт, потому что писать против сердца мы не приучены. Или же путь наш закончится так же, как у Рубцова Коли или Алёши Еранцева (я ведь знал его, встречался с ним раза два на разного рода сборищах — молодой, умный парнишка был, что он, повесился, что ли, если бы не затравили?). За последние годы много уж перевесилось и перестрелялось... В Сибири лет пять назад повесился мой школьный учитель, поэт Игнатий Рождественский. Этакий был восторженный человек и патриот. И на вот, залез в петлю! Думаю, что молчание не убавит жертвы в литературе, а наоборот...
Рассказы Ваши я ещё не читал. «Новый мир» после ухода из него А. Т. Твардовского принципиально не выписываю, а в Союз не могу пойти — тяжело подниматься по лестнице. Но наша секретарша обещала найти и принесть.
Вот пока и всё. Работа у меня всякая стоит. В № 12 «Нашего современника» за прошлый год напечатана дорогам мне вещь — «Ода русскому огороду», она хоть и усечена, но многое из того, что я хотел ею сказать, осталось. (Это всё, что я сумел сделать за прошлый гол!) Посмотрите.
Желаю Вам и семье Вашей здоровья. Пишите и работайте больше, пока есть силы и здоровье. Всего Вам доброго! В. Астафьев
12 марта 1973 г.
(А.Г.Зебзеевой)
Дорогая Аля!
Посылаю тебе сказочку Вали Петровской — это та самая девушка, которая без рук и без ног и которую однажды я рекомендовал с очерком в «Молодом человеке». Увы, она так и не поддержана никем и одинока, а я-то думал...
Впрочем, что тут думать — общество наше погружается всё глубже в тяжкий обывательский сытый сон и в равнодушие, до убогих ли тут?!
Прошу тебя, Аля, приспособить эту милую сказочку. То-то радости будет у одинокого человека! Я маленько сказочку эту подправил. Первый экземпляр повезу в Москву, может, в «Мурзилку» приспособлю.
Еду завтра. А так всю зиму проболел и вот с полмесяца как стал работать, но «паров» ещё мало, точнее «пары» уж не прежние, хотя телеса и раздались вширь.
В мае мы с Марией Семёновной, точнее, в конце апреля двинем в Быковку — подышать весной и поработать, тогда и поговорим о житье-бытье, а пока приветы всем от
Ну, бывайте! Ваш В. Астафьев
1973 г.
(Н.Волокитину)
Дорогой Николаша!
Сегодня я купил тебе и себе, конечно, по нескольку разнообразных пластинок, и серьёзных, и душещипательных, памятных по детству, для разнообразия настроения. Надо сказать, что от моего южного настроения не осталось и следа — всё взяла текучка, почта, какие-то сумбурные, никому не нужные дела.
А на дворе слякоть, мразь. После холодов лёгких и белого снега раскисло всё, туман, сырь, все кости болят и на душе такая слякоть! Не знаю, куда бы себя дел. Из рук всё валится, потому что ложь кругом, паскудство, и с годами видишь это отчётливей, переживаешь острее. Начал писать статью для «Избранного», дошёл до смерти мамы, и так стало плохо, так больно, так заболело сердце, что и жить-то уж как-то даже не то чтобы не хочется, а тошно. Пишу и поэтапно вижу, как разрушалась и уничтожалась наша семья, большая, безалаберная, и среди всех жертв самая невинная, самая горькая и невозвратная — моя мама.
А биографию надо написать. Пишут все и врут, либо нажимают на жалостливые и выигрышные моменты: «тяжёлое детство», «солдат», «рабочий» и вот вам — писатель, ай-лю-ли, ай-лю-ли, как его мы довели! Обрыдло всё это. Так маскируют трагедию личности и литератора, значит, и всего общества, так охотно и поспешно теряющего свое нравственное и национальное достоинство.
Хочется с кем-то поговорить, поболтать. А с кем? Живу я всё же в чужом краю, с чужими людьми. А где они, родные-то? И Родина где? Овсянка? Это уже не моя родина, это лишь её тень, напоминание и могилы, заросшие крапивой, без догляду и слёз оставленные. Я только и плачу ещё про себя обо всём — и о Родине моей, и о могилах родных. А сколько их, слёз-то моих? Тут и моря мало, чтобы затопить всё горе людское.
Биографию я всё же напишу, пересилю себя. Большую, беспощадную, и из неё уж выберу сокращённое изображение для «Избранного».
Клею повести, правлю, пишу выступление к 50 годам, и страшное моё ощущение и отношение к этому — по длине жизни чувствую, что мне лет полтораста, и в то же время кажется: не заметил, как всё это было. Видимо, самый длинный отрезок времени — это юность. И отнятая, убитая, сожжённая, она пеплом своим стучит в сердце, требует какого-то возмещения, компенсации, но компенсацией может быть только сама юность, а она бывает раз. «Ах, юность, юность, нет к тебе возврата, не воскресить — зови иль не зови! На дне души светло и виновато лежат осколки дружбы и любви!» Осколки! Разве из них что склеишь? Я же не археолог, а всего лишь литератор, иногда впадающий в детство и умеющий более или менее выдумать юность чью-то. воображая её своей, и прилепить к этой воображаемой юности воображаемую любовь, потому что любовь есть самое естественное чувство, и изображённое на бумаге, оно уже становится словом, а слово есть всего лишь слово. Музыке ещё способно добраться до тех чувств, из которых берёт начало любовь...
Боюсь сбить тебя с толку, заразить своим нытьём — у тебя сейчас ведь хорошая пора. Ах, как я был счастлив в эту пору, хотя у меня был полон дом прожорливых ртов, и жилья не было, а всё равно петухом на заборе чувствовал себя, и хвост распушен!
Пиши, ради бога пиши! Это ведь я так, раскис. Очень уж болит все, раны ноют. И как мне хочется жить возле вас, возле Енисея! Я бы, наверно, вышел на берег, и мне бы лучше стало, а может, наоборот? Может, всё уж в воображении только, но я умирать всё равно в Овсянку приеду. Я тут начал писать поэму! Да-да! И называется она «Прощание с собой». В стихах. И серьёзную. Мне её надолго хватит, до смерти, она так и задумана, чтобы прощаться с каждым уходящим днём и с дорогими людьми, которые всё падают и падают, как солдаты на марше.