Неувядаемый цвет: книга воспоминаний. Т. 3
Шрифт:
Пастернак доказал русскому читателю, во-первых, что Шекспир – великий поэт, а во-вторых, что Шекспир – великий драматург, что он писал для сцены, так же, как впоследствии он доказал, что Гете не только мыслитель, о чем мы могли судить и по переводу Холодновского, и по переводу Брюсова, но и поэт.
Мало кто из русских поэтов-переводчиков умеет вживаться в искусство переводимого автора так, как вживается он. Если только поэт в целом близок ему по мироощущению, он с художественной точностью воссоздает стихотворения, написанные и не в его, Пастернака, манере. Краски у Пастернака – оригинального поэта ярки. Но когда читаешь в его переводе «Синий цвет» Бараташвили, кажется, что оно написано не словами, а мягкой небесной синевой.
Поэзия Пастернака славится картинностью изображения, достигающейся точным
(Монолог Фауста)
Поэзия Пастернака любит земной простор, любит окутывать даже отвлеченные предметы земным теплом, любит домашний быт, домашний уют во всех его мелочах, которые у многих его предшественников находились в небрежении. И вот если Пастернак обнаружит такие детали у переводимого автора, он ими не погнушается, он все их бережно соберет и покажет читателю:
Пуста дорожка и дощаник рыбака.Скотина вся в хлевах, на хуторе тоска.Пред пойлом у корыт,По стойлам рев стоит,Артачатся бычки, упрутся и не пьют:В закутах духота, им хочется на пруд.Это из стихотворения Петефи «Степь зимой».
Поэзия Пастернака изобилует контрастами, игрой словесной светотени – это одна из отличительных ее особенностей. Контрасты Пастернак не упустит из виду и при переводе, он не преминет их воспроизвести. Так, воспользовавшись прозаизмами, которые ввел Кальдерон в реплики и монологи действующих лиц из трагедии «Стойкий принц», Пастернак вводит прозаические обороты речи и в свой перевод, и они, по закону контраста, лишь оттеняют восточную пышность кальдероновских образов:
Пред тобой наполовинуМеркнет роз пурпурный цвет,И тягаться смысла нетВ белизне с тобой жасмину.У стихий старинный счет:К морю сад давно завистлив;Морем сделаться замыслив,Раскачал деревьев свод.С подражательностью рабьейПеренявши все подряд,Он, как рябью волн, объятЛистьев ветреною рябью.Но и море не внакладе:Видя, как чарует сад,Море тоже тешит взглядВсей расцвеченною гладью.Без этих «смысла нет» и «не внакладе» было бы уж слишком пышно, слишком «красиво».
У Пастернака – оригинального поэта и у Пастернака-переводчика – нет деления на слова «хорошие» и на слова «дурные»; для него есть особая прелесть в прозаизмах всякого рода, вплоть до профессионализмов и канцеляризмов; в самый возвышенный текст он со смаком вплетает самое что ни на есть обиходное слово и тем только еще выше поднимает эмоциональный строй стихотворения. Эту свою особенность Пастернак сохранил до конца:
Проглоченные слезыВо вздохах темноты,И зовы перевозаС шестнадцатой версты.(«Ложная тревога»)
Зима, на кухне пенье петьки,Метели, вымерзшая клетьНам могут хуже горькой редькиВ конце концов осточертеть.(«Город»)
Обыкновенно у задворокМеня старался перегнатьПочтовый или номер сорок,А я шел на шесть двадцать пять.(«На ранних поездах»)
У людей пред праздником уборка.(«Магдалина»)
В конце был чей-то сад, надел земельный.Учеников оставив за стеной,Он им сказал: «Душа скорбит смертельно.Побудьте здесь и бодрствуйте со мной.Я в гроб сойду и в третий день восстану,И, как сплавляют по реке плоты,Ко Мне на суд, как баржи каравана,Столетья поплывут из темноты».(«Гефсиманский сад»)
Случайные гости в художественном переводе, критики, для которых русский язык – это порошковое молоко, иные любители погреть и нагреть на переводе руки, разглагольствовали, что Пастернак, мол, переводит «слишком по-русски». Вполне доброкачественные «профессора Серебряковы» тоже ополчились на Пастернака-переводчика. То ли дело Лозинский:
Я ухожу от вас, обиженная кровно:Все, что я вам скажу, встречают прекословно…Вам предлагается неслыханнейший бред,И хоть бы полсловца нашлось у вас в ответ!Правда, «неслыханнейший» напоминает оговорку Станиславского в Фамусове:
Безумнейший! Ты не в своей тарелке.Но раз мертвую, не разговорную превосходную степень от «неслыханный» употребил Лозинский, значит, это верх переводческого искусства.
Вас молодой супруг представит всепервейшеМадам исправнице и госпоже судейше…Лозинскому прощалась и эта нестерпимая для слуха какофония, и этот страшнейший лексический разнобой, и весь этот перевод «Тартюфа» не на русский язык, а на русские нравы (мадам исправница, – где это он во Франции исправника нашел? Недоставало еще городовых или становых приставов), так же, как прощались ему, увенчанному лаврами Сталинской премии переводчику «Божественной комедии», «лира, сразившая сорок и нанесшая им беспощадный срам», и то, что Данте «возвратным следом помышлял спастись» и что он «стал шестым средь столького ума», и просто целые терцины рифмованной абракадабры, которую у иных горе-критиков повернулся язык назвать чеканными строфами, которую «разорвись – а не поймешь» (Маршак, багровея от ярости, сказал мне однажды, что Лозинского за перевод «Божественной комедии» утопить надо было), и коня из «Кармен» Мериме, «который было воспользовался сном хозяина, чтобы плотно пообедать окрестной травой», и предложение одному из героев «Фуенте Овехуна» «усвоить вежливые нравы», и предложение другому герою той же трагедии: «Руби его по роже!». (Это не значит, что переводчик Михаил Леонидович Лозинский не знал удач, и удач больших, обличавших в нем вдохновенного виртуоза («Собака на сене», «Валенсианская вдова», «Умная для себя…» Лопе де Вега, «Боги Греции» Шиллера), но ему не повезло: он выступил в эпоху буквализма, в эпоху дословщины и подпал под влияние крохоборов. Он стал на горло собственной песне. Выступи он несколькими годами позже, ну хотя бы одновременно с Пастернаком, когда буквализму была объявлена война не на жизнь, а на смерть, Лозинский одарил бы нас жемчугами иноземной поэзии.)