Невеста для варвара
Шрифт:
— Мне ведомо, — равнодушно вымолвил светлейший. — Караул хмельной спал.
Воевода потел в парике и, забывшись, утирался пятерней.
— В честь праздника выдано было по малой чарке, — признался. — Как-никак назавтрева — пост великий… Но казаки бдели, истинный бог! Сам посты проверял… Пурга лютовала — не дыхнуть, ночь темная… А близ острога Осколку три нарты поджидали… Наутро след нашли, вниз по Лене ушел.
— Добро провел тебя князек! — будто бы порадовался светлейший. — И время подгадал… Ох, добро! Ну, где же он ныне?
— Послал я сыскных казаков, много ясачного народу допросили. И лазутчики
— А где же ныне люди Головина?
— Покуда в Янеком остроге сидят. До вашего особого распоряжения.
Меншиков в тот миг Брюса вспомнил, а это были его офицеры и нижние чины, однако сказал без тени мстительности:
— Разошли их по острогам, пускай лет эдак пять-десять послужат, согласно чинам и званиям. На благо Отечества нашего. Капитана же Ивашку Головина в Петербург отправь водным путем. Да пусть поспешает…
— Средь посольства сего капитана не оказалось, ваше высокопревосходительство, — не сразу и тупо произнес воевода.
— Как так?
— Головина нету, Лефорта и одного нижнего чина, Селивана Булыги.
— И Лефорта нет?.. Куда же они подевались?
— Должно, в тундрах сгинули… Когда казаки в засаду обоз загнали, будто еще видали капитана. Да ведь пурга была, кутерьма началась, свалка. Люди Головина и сам он в нганасанские малицы переодеты, лохматы, бородаты — поди разбери. Сами-то друг друга не признают…
Повинный голос его недоставал ушей, а проходил сквозь нутро, и, должно, оттого казался болезненным.
— Искали? — участливо спросил Меншиков.
— С тщательностью искать возможным не представилось. Пленив посольство, казаки в ту же ночь ушли с поспешностью, ибо каюры за подмогой поехали. Нганасаны весьма воинственны и в союзе с чувонцами могли напасть и отбить. Офицеры посольства разное показывают. Одни будто зрели, яко Головин и нижние чины отпор давали, другие и вовсе не видали. Они напереди ехали. И должно, постреляли их казаки, порубили вкупе с каюрами…
— При нем указ императора Петра Ааексеевича был, — вспомнил светлейший. — Весьма важный… Ежели в руки югагирам попадет — беда…
— Не попадет, ваше высокопревосходительство, — чуть воспрял воевода. — В тундрах по пятам волчьи стаи ходят и всякую падаль подбирают.
— Неужто волки и бумагу пожрут?
— Волки-то токмо до мяса охочи. А за ними песцы и лисицы остатки догрызают. Уж потом приходят мыши и все в труху обращается.
— Мыши, сие добро. Правда, они и во дворцах бедокурят. У меня на столе бумагу погрызли и все перья поели…
— А в тундрах они и вовсе прожорливы! Кости источают в муку.
— Жаль Ивашку Головина…
— Не встал бы супротив, жив бы остался.
— Императрица Екатерина Алексеевна спросит, что я скажу? — беспомощно проговорил светлейший. — А она непеременно спросит…
— Готов наказание понести, ваше высокопревосходительство. Самое суровое! Дабы вашего прощения заслужить!
Меншиков на него поглядел и сам поразился своему благорасположению,
— Куда же тебя далее Лены-то услать? Нет покуда для тебя новых дальних землиц…
— Как откроют — поеду!
— В Новом Свете и без тебя лютости довольно, — добродушно заворчал светлейший. — Хоть бы сего князька Оскола в покое оставил. А то ведь до сих пор преследуешь, козни ему чинишь… Дал бы хоть с молодой женой натешиться, раз выкрасть сумел из-под носа твоего. Робят бы нарожать позволил…
Воевода и вовсе впал в полное замешательство, не зная, что ответить. А светлейший к сему еще добавил:
— След было бы мудрее поступать с ясачными. Люди они хоть и дики, да простодушны, с ними по-отечески надобно обходиться. Ты же их живьем волкам скармливаешь… Лютое сердце у тебя, воевода! Ступай-ка послушником в монастырь, раб Божий. Сказывают, ежели даже самые великие грешники в Страстную неделю к святой обители оборачиваются, то прощены бывают. Весь остаток жизни молись во искупление и не у меня — у Господа прошения вымаливай. И проси, чтоб душу спас твою изуверскую…
Сам же в страстной пяток, то бишь в пятницу, явился к государыне и, возражений не приемля, велел с ним вместе ехать на богомолье.
А она Великий пост не блюла, полагая, что Божьей помазаннице сие ни к чему, вела жизнь обыденную и лишь в Страстную неделю что-то с ней сотворилось — от вина отказалась, любовников не принимала, скоромного не ела! И от сих добровольных лишений уже к среде нежданно сделалась гневливой, властной, часто со злою тоскою вспоминала своего покойного мужа и во всем ему подражать старалась. Ни слова не сказавши, впервые за всю весну выехала из дворца и отправилась на верфи, взявши с собою лишь статс-даму и секретаря. И нашла, что там ни одного нового судна не заложено, а прошлые закладки на стапелях уж почернеть успели и что ныне только старые фрегаты конопатят, пробоины чинят да смолят, и то кое-как; узрела, что корабельная сосна, заготовленная еще при Петре Алексеевиче, без должного надзора посинела от сырости и плесенью взялась, пильщики, тесальщики и корабельных дел мастера тут же сеть закинули и рыбу ловят, и вообще кругом грязь, щепа, сор и полное зевотное уныние.
Наведя своей инспекцией испугу и трепету, Екатерина не угомонилась, а без ведома Меншикова приняла турецкого посла по его же прошению и такого ему наговорила, что чуть было не разрушила договор по Закавказью, с великими трудами заключенный менее года тому. И ежели бы читать и писать умела, то и войну бы затеяла, будучи возмущенной тем, что Армения до сей поры находится под турками и иранцами, — порывалась некий указ издать, дабы в помощь армянам войска из Баку послать и османцев оттуда изгнать,
Но даже не от сего светлейшего оторопь взяла; словно гром среди ясного неба грянул указ, Екатериной подписанный, — возвести Брюса в чин генерал-фельдмаршала! Дескать, за великие заслуги перед Отечеством и радение о благе государства Российского.
Кто ей сие подсказывал, неведомо — вот и попробуй оставь по болезни двор и государыню!
Пощение и воздержание действовали на императрицу дурно, и спасти ее от собственного же вздорного нрава можно было лишь в монастырских стенах, где Екатерина обыкновенно испытывала робость, совокупленную с молчаливой задумчивостью от пения церковного. Иного умысла, нежели пред пасхальное богомолье, в требовании светлейшего она не узрела, но сперва увильнуть вздумала,