Невинные рассказы
Шрифт:
СЦЕНА XI
Те же и лакей.
Лакей (подает Хрептюгину письмо). С почты-с.
Хрептюгин (рассматривая письмо). От кого бы? А! от Антонионаки! (К Фурначеву.) Позволите, ваше высокородие?
Фурначев. Можешь.
Доброзраков. Ишь ведь, и знакомые-то у него какие: все аки да ндросы!
Живновский. Питейная часть-с… греки, римляне, финикияне… вавилон-с!
Фурначев снисходительно смеется.
Хрептюгин (читает). «Спешу уведомить тебя, любезный друг Иван Онуфрич, что дело о твоем чине приняло самую неприятную турнюру. Известный тебе и облагодетельствованный тобой столоначальник оказался величайшим вертопрахом, ибо не только не употребил врученных
Дмитрий Иваныч (подбегая к отцу). Ну что ж за беда! надо еще жертвовать — вот и все! есть от чего приходить в отчаяние!
Живновский. Правильно! это значит только, что карьер нужно сызнова начинать!
Доброзраков. Может, вы недоложили сколько-нибудь, Иван Онуфрич?
Хрептюгин (в раздумье). Нет, да что ж это такое? Жизни, что ли, они меня хотят лишить? (К Фурначеву). Ваше высокородие!..
Фурначев. Жаль мне тебя, Иван Онуфрич! Пострадал, брат, ты… это именно, что пострадал! Однако ты еще в том можешь утешение для себя сыскать, что совесть у тебя спокойна… а много ли, скажи ты мне, много ли найдешь ты на свете людей, которые с чистым сердцем могут взирать на своего ближнего? Ты вот что в соображение, друг мой, возьми… и утешься!
Живновский. Позвольте, благодетель, я стишки вам на этот случай скажу… я ведь в молодых-то летах на все руки был, даже и стихи сочинял… (Припоминает.) Как бишь? «Не унывай»… «не унывай»… «не унывай»… эх, позабыл, канальство! ну, да все равно… главное-то «не унывай»… стало быть, и вам унывать не следует.
Хрептюгин (тоскливо). Господи! денег-то, денег-то что изведено!
Занавес опускается.
ДЛЯ ДЕТСКОГО ВОЗРАСТА
Вечер. Юный поэт Кобыльников (он же и столоначальник губернского правления) корпит над мелко исписанным листом бумаги в убогой своей квартире и с неслыханным озлоблением грызет перо и кусает ногти. Уже седьмой час; еще час, и квартира советника Лопатникова озарится веселыми огнями рождественской елки; еще час, и она выйдет в залу, в коротеньком беленьком платьице (увы! ей еще только пятнадцать лет!), выйдет свеженькая и улыбающаяся, выйдет вся благоухающая ароматом невинности!
— А что, мсьё Кобыльников, вы исполнили свое обещание? — спросит она его.
При этой мысли Кобыльников вскочил со стула как ужаленный и схватил себя за голову. Он начинал сознавать, что заложил слишком большой фундамент своему стихотворению. Уж две строфы, каждая в восемь стихов, готовы и переписаны, но, судя по развитию, которое принимала основная мысль, нельзя было даже приблизительно предвидеть, какой будет исход ее. Он уже принес достаточную дань восторгов возникающим красотам милой девочки; упомянул и о платьице, и о шейке лилейной, и о щечках «словно персик пушистых»…
И о том, о чем хотел бы,
Да не смею говорить…
Теперь он задал себе вопрос: кому суждено обладать всеми этими сокровищами, старцу ли бессильному или поэту чернокудрому? Уж он начертал два первых стиха:
О, скажи ж, чей мощный образЭту грудь воспламенит?Эти перси…Но тут воображение окончательно отказывалось служить. Рифма на «образ» решительно не приходила; то есть, коли хотите, и приходило кое-что в голову, но все какая-то чушь: «вобраз», «нобраз» — черт знает какая дребедень!
— Нет, да каково же! каково же! — вопиял он в отчаянии, — каково это с первого же раза подлецом себя выставить!
А время между тем равнодушно смотрело на его горесть и подвигало да подвигало вперед часовую стрелку. Кобыльников тоскливо взглянул на часы и увидел, что до семи остается только пять минут.
— Нет, ни за что на свете не поеду! — воскликнул он, бросаясь в изнеможении на стул, — лучше один просижу, лучше без ужина останусь, нежели подлецом себя выставлю!
«Нобраз!» — насмешливо шептало между тем воображение.
— Фуй, мерзость! и прилезут же в голову такие пошлости, что ни складу ни ладу нет!
Кобыльников плюнул с досады.
— Ни за что не поеду! — повторил он, но вслед за этим ни с того ни с сего раздумался.
Молодость вдруг заговорила в нем ласкающими голосами. Перед глазами его рисуется залитая светом зала; посреди ее стоит елка, вся изукрашенная разноцветными лентами и фольгой; елка, которой ветви гнутся под бременем пастилы и других соблазнительных сластей. А вон и беленькое платьице, вон и головка, обрамленная темными кудрями! Господи! что за грация в очертаниях этой головки! что за свежесть, что за сокровища в этой едва-едва начинающей развиваться груди! И что за веселые звуки пролетают по комнате, когда эта милая девочка засмеется! Точно вот солнышко выглянет из-за хмурых туч, и все вдруг кругом улыбнется: и речка, которая до тех пор лениво катила серые волны, и ближняя лужайка, скрывавшая свой цветной ковер от дождей и холодов угрюмого ненастья, и статский советник Поплавков, который сидит за карточным столом и двадцатый раз сряду озлобленно произносит «пас!». Вот она пошла танцевать — и все-то выходит у нее не так, как у других. Посмотрите, например, или, лучше сказать, прислушайтесь, как танцует Настя Поплавкова, Hюта Смущенская! «Конь бежит, земля дрожит!» А она! Неслышно, почти незримо летает она по крашеному полу, нимало не задевая крошечными ножками за землю, и вся как будто уносясь и исчезая вверх!
Но, кроме того, и ужин не лишен своей прелести. Уже накрывается длинный стол в задней комнате, и хотя руки дворового официанта Андрея не совсем чисты, но, судя по хлебосольным привычкам хозяина, нельзя сомневаться, что на столе будет и свежая осетрина, и жирный зажаренный лещ, и все, одним словом, что приличествует кануну такого великого праздника, как рождество Христово.
— И надо же быть такому несчастию! — рассуждает сам с собою Кобыльников, но рассуждает как-то вяло, без прежних порывов. Вообще видно, что картины, которые нарисовало ему воображение, произвели заметное расслабление во всем его организме.
В это время часы прошипели семь. Кобыльников машинально встал со стула и направился к платяному шкапу.
«Нобраз! нобраз!» — шепнул вдруг враждебный голос и остановил его на половине дороги.
С минуту еще длилась борьба его с самим собою, но наконец молодость взяла-таки свое. Кобыльников поспешно натянул на себя фрак и, взглянувши на переписанные две строфы, покусился было попытать счастья, нельзя ли сбыть их с рук в том виде, в каком они были, но, по внимательном прочтении, стихотворение показалось ему еще более недостаточным, нежели когда-либо. С досадою отшвырнул он его от себя и выбежал из квартиры.
На дворе стояла ночь, та слепая, досадная ночь, которая может случиться только в далеком, провинциальном городке, где откупщик еще не доведен кроткими мерами до сознания своей обязанности жертвовать достаточное количество спирта для освещения улиц. Злой и резкий ветер несся по улице, поднимая и крутя в воздухе целые столбы снежной пыли, и взвизгивал, и завывал, ударяясь об углы домов. Хорошо, что Кобыльникову предстояло пройти не более тридцати шагов, а не то пришлось бы ему, бедному, воротиться в квартиру и опять сесть за сочинение распроклятых стихов.