Невоенный дневник. 1914-1916
Шрифт:
Опять кто-то вошел.
— Это наш, — сказал Рылеев, представляя гостю Булатова.
Одним этим словом «наш» Булатов был принят в заговор.
Что все это не шутка, как ему сначала казалось, он теперь уже понял. Люди жизнью не шутят. Но ведь и он не шутил своей честью и совестью. Почему же не ответил: «нет, не ваш»? Потому что не мог ответить по совести ни да, ни нет, не мог решить и чувствовал с ужасом, что чем необходимее решение, тем невозможнее…
С минуты на минуту ждали в Петербурге последнего ответа из Варшавы, кому царствовать — Константину или Николаю.
12 декабря вечером собрались заговорщики у Рылеева. Пришел и Булатов, по приглашению хозяина.
Здесь впервые он увидел главных членов
Говорили опять все не о том — не о «пользе отечества».
— Какова наша сила? — спросил Булатов у Рылеева.
Тот ответил неопределенно: «Пехота, кавалерия, артиллерия». А по числу бывших здесь командиров выходило не более шести рот. Не обманывает ли их Рылеев? По кадетским воспоминаниям Булатов считал его человеком «годным только для заварки каш», а не для того, чтобы их расхлебывать.
Что здесь все-таки больше хороших людей, чем дурных, — он сразу увидел. Но ему казалось, что почти все идут в заговор нехотя, потому что сомневаются, не могут решить, где «польза отечества», и мучатся этим так же, как он.
Не решив главного, решили «вздор», по мнению Булатова: в случае, если Константин отречется, возмутить войска и собраться на Сенатской площади, «а там видно будет». На Булатова надеялись как на старшего по летам и по чину: он должен был принять команду вместе с Трубецким, [27] «диктатором».
И он опять не возражал, все по той же нерешимости. Да и жаль было «хороших людей»: как покинуть их в такую минуту опасности не только для жизни, но и для чести и совести.
27
Трубецкой Сергей Петрович (1790–1860) — князь, полковник; был избран диктатором восстания, но участия в нем не принимал.
Он был похож на солдата, который вдруг ослеп в бою: нельзя сражаться и нельзя бежать.
В тот же день, 12 декабря, получено было в Зимнем дворце отречение Константина и на 14-ое объявлена присяга императору Николаю I.
Булатов узнал об этом из коротенькой записки Рылеева, кончавшейся тремя словами: «Честь — Польза — Россия».
Он понял, что решать уже нечего — само решается.
14 декабря Булатов был на Сенатской площади, рядом с императором Николаем Павловичем.
«Вижу государя императора, — вспоминал он впоследствии. — Мне понравилось мужество его. Я был очень близко от него, и даже не более шести шагов, имея при себе кинжал и пару пистолетов… Я очень жалел, что не могу ему быть полезен… Обратился к собранию 12-го числа, где было положено для пользы отечества убить государя. Но теперь я был возле него и совершенно покоен и судил, что попал не в свою компанию… Узнал, что полковник Стюрлер ранен, и одна мысль, что, может быть, несчастное имя мое причиною жестокой раны верного слуги государя и отечества, приводит меня в ужас… Орудия начали действовать… Я был вблизи оных, досадовал на распорядителей заговора, что, не имея понятия в военном деле, губят людей… А когда услышал, что изрублен обезоруженный офицер Московского (мятежного) полка, злоба овладела мною. Итак, хотя гнусное дело быть заговорщиком, но, если бы они не обманули меня числом войск и открыли видимую пользу отечества, я сдержал бы слово. Может быть, мы были бы разбиты большинством войск, но не так легко могли бы купить последнюю каплю крови моей… Когда заговорщики были прогнаны, я уехал домой, имея в душе большое волнение… Слышу беспрестанно разносящиеся слухи, что перевес на стороне заговора — и то радуюсь, то сожалею… Уважая государя, кипел к нему ужасным мщением, с часу на час усиливающимся по доходящим слухам, что рубят обезоруженных… Узнал, что артиллерия не присягала, и как будто досадовал, что она не идет на помощь (мятежникам), и опять довольствовался, что она покойна. Не знаю, откуда человек мой Иван Семенов слышал, что в 12 часов (опять) начнется дело… Ложась в постель, я приказал, если что будет, оседлать мне лошадь. Но вскоре живущий у нас в доме капитан Полянской уведомил, что все кончено».
Булатов так и не сумел разделить сердца, — и оно само разделилось, раскололось на двое. Два сердца — два Булатова: один за царя, другой за отечество. В этом была мука, но еще большая мука в том, что он не знал, где настоящий Булатов и где двойник. Или нет настоящего, а только два двойника, которые сцепились и душат друг друга?
«На другой день отправился в Главный штаб для присяги… Злоба моя к государю еще более увеличилась… Я вбежал в залу в ужасном смятении, протолкался вперед между народом. Читали манифест. Я слушал и дрожал. Подняли руки вверх, и я тоже. Присягают все, и я присягаю. Присяга кончена, все целуют слова Священного Писания и подходят ко кресту… И так вот главное мое преступление… Я подхожу к св. Евангелию, дрожа, целую священные слова оного и, поцеловав крест, приношу клятву отомстить государю за изрубленных моих товарищей. Я отшатнулся от креста, едва стоял на ногах и удивлялся, что никто меня не замечает. Всякий, взглянув на меня, мог смело сказать, что я злодей, и злодей такой, которого и свет не производил».
Вот один Булатов, а вот другой:
«С сими мыслями выхожу из штаба. Государь идет к войскам. В глазах моих он кажется очень хорош, милостив. Он мне поклонился и, казалось, улыбнулся. Неужели одни слухи могли ожесточить меня так против него?»
В эту минуту Булатов понял бы восклицание Аракчеева: «Что мне до отечества? Был бы жив государь!»
Два Булатова — два двойника; то один, то другой — сменяются, перемежаются, все чаще и чаще, как биения сердца в стремительном беге или мелькания раскачавшегося маятника.
Ему казалось, что он сходит с ума. Иногда находили на него минуты беспамятства.
После одной из таких минут очнулся он, «с самою черною душою», в Зимнем дворце, в государевых комнатах.
Великий князь Михаил Павлович подошел к нему.
— Что вам угодно? — спросил он Булатова с тою любезностью, с которой в этот день в Зимнем дворце встречали всех «подозрительных».
— Имею нужду говорить с государем, — ответил Булатов.
Он был страшен: больше чем когда-либо лицо его кривилось, как в кривом зеркале, и казалось, что две половины лица плохо склеены.
Великий князь понял, в чем дело, и пошел докладывать. Булатов остался на своем месте.
Кто-то закричал:
— Веревок!
Он побледнел: думал, что его хотят вязать. Хватился кинжала и пистолетов: их не было, — должно быть, где-то забыл. Злоба его удвоилась.
Но он ошибся: не его хотели вязать, а кого-то другого. Весь этот день хватали заговорщиков, водили во дворец, встречали с «любезностью» и тут же обыскивали, допрашивали, вязали веревками, набивали кандалы и отсылали в крепость.
Булатову велели идти к государю. Он вошел в дверь и увидел издали идущего к нему навстречу Николая Павловича.
До последней минуты не знал он, какой из двойников что скажет и сделает.
Но произошло то, чего он меньше всего ожидал.
— Я преступник… вели расстрелять… — начал он и вдруг остолбенел, почувствовал, что его обнимают, целуют. Долго не мог понять, что это; когда же наконец понял, что государь милует его, прощает, благодарит, называет своим «товарищем», ужас охватил его, больше всех прежних ужасов. Он почти лишился чувств в объятиях государя…