Невольные каникулы
Шрифт:
Не простит. Она его не простит. Об этом явно говорили ее поза, напряжение, взгляд…
Как он мог не узнать? Боже, она всегда была рядом, двое суток с ним не было никого, кроме нее. И он все потерял. Разом. Одной фразой. И в лице Маринетт, и в лице Ледибаг она не будет с ним прежней. Не о взаимности оставалось мечтать, лишь о прощении. Чтобы позволила хотя бы быть рядом с ней, смотреть на нее, жить ее улыбками, которые она будет дарить другим, но не ему.
И ведь она говорила ему, поделилась с ним самой сокровенной тайной, призналась, что сама себя ненавидит. И между ней настоящей,
Он ведь не думал…
А он вообще когда-нибудь думал?
Так ужасно, бессовестно, бесчеловечно надругался над ее чувствами. Зная, что Маринетт не любит Ледибаг, он посмел ей в лицо сказать, что любит Ледибаг, не Маринетт. Это для него они обе стали одним целым, прекрасным, чудесным, обворожительным, очаровательным, идеальным, превосходным, замечательным целым, стоило только узнать, что она… это Она. Теперь он знал, понимал, видел, воспринимал их одним человеком. Не мог, как ни пытался, разделить образы друг от друга, хотя с осознания не прошло и пяти минут. Противопоставлять Принцессу и Леди ему представлялось таким же абсурдом, как считать Нино в синей футболке и Нино в красной футболке разными людьми.
Вот только она так не считала. Адриан должен был избавить ее от ненависти к самой себе, а в итоге только усугубил ее комплекс.
Невыносимо осознавать, что своими устами ты причинил боль той, которую поклялся защищать до последнего вздоха последней из девяти жизней, а потом, наплевав на все законы мироздания, воскреснуть из мертвых и вновь защищать.
Он ранил не тело, а душу. Такие раны не заживают, могут лишь слегка затянуться, спрятаться под покровом эмоций до тех пор, пока кто-нибудь снова одним единственным словом не вскроет их с новой силой, подобно тому, как он только что поступил с ней.
Он не заслуживает прощения.
Он готов ко всему.
Пусть она его бьет, кричит, ранит, терзает, да хоть убивает! Лишь бы ей было легче, лишь бы она не вела себя так.
Так холодно, отстраненно, словно не с ним она знакома два года, словно не он всегда прикрывал ее спину, не его шея ощущала ее горячее дыхание, когда они спали на этой самой кровати в этой самой комнате пару часов назад.
Сердце готово выпрыгнуть из груди и броситься прямо к ней, к ее ногам, чтобы она могла делать с ним все, что захочет. Наступить, раздавить, выбросить, сжать, сжечь, разорвать. Больнее не будет. Ни ей, ни ему.
Ей — потому что сейчас она так холодна, словно все ее чувства не теплее абсолютного нуля. Ему — потому что видеть ее такой и знать, что причина он сам, — тот, кто горячо ее любит, живет ее образом, дышит им, — невыносимо настолько, что в этом вихре душевных эмоций невозможно заметить физическую боль.
Ее лицо, всегда живо и искренне отражавшее все ее эмоции, фарфоровой маской застыло в ужасающем безразличии. Его же лицо, привыкшее изображать на камеру все, что угодно, наверняка впервые выражало столько эмоций одновременно. Боль, вина, сожаление, страх, отчаяние, раскаяние, любовь…
С его легкой руки она была уверена, что он клялся в любви
Но ведь это не так. Она была настоящей, живой, иногда неуклюжей, такой же уверенной и целеустремленной, какой он видел ее и без маски на протяжении этих двух дней.
Видел, но не разглядел.
Черт побери! Вероятно, именно ему, как она говорила, Маринетт боялась признаться в любви. Что было бы, если бы она пересилила страх? Не узнав в ней любимую, он бы ей отказал? Зарази его акума, именно это он уже сделал!
Мало его те громилы по голове стукнули.
— Я долго буду ждать? — осколками льда, пронизывающими ее голос, можно было порезаться. Он хуже Бражника, хуже тех отбросов, что похитили их и приковали к трубе. Никто прежде не делал ее такой, да и никто, кроме него, не способен был на подобное.
Ведь во всем мире лишь он разделял с ней одну судьбу, одно общее бремя, общую тайну, дарованную парными талисманами.
— Мне самой этот стеллаж двигать?
— Моя Леди, пожалуйста, не уходи! — Агрест надеялся, что она услышит его отчаянную мольбу. Точнее, позволит себе услышать.
— Твоей «Леди» здесь нет, — отчеканила девушка. — Мои серьги тоже отобрали. Без них я никто.
— Маринетт, прости за все, я люблю тебя, — Адриан захлебывался словами, слезами, чувствами. Как давно он упал на колени?
— Не меня. Ты сам сказал мне об этом.
— Но ведь…
— Она — не я! — вскричала Дюпен-Чен. — Вчера я ясно рассказала тебе, чем мы с ней отличаемся.
Адриан не знал, что ответить. Он не мог ничего ответить, не боясь снова сделать ей больно. Неужели нет никакого шанса все это исправить? Как дать ей понять, что творится у него на душе? Как узнать, что творится в ее сердце?
— Маринетт, ты не можешь сейчас уйти, — Адриан говорил не своим голосом. Сломанным, сломленным, не живым. — Плагг велел дождаться наступления ночи.
— Это касалось тебя. Из нас двоих только ты знаменитость.
— Нас похитили вместе. И в новостях, наверняка, показывали и твою фотографию. Прошу тебя, потерпи еще немного мое присутствие. Хотя бы до тех пор, пока не вернем талисманы.
***
Ночь опустилась на Париж, но покидать временное убежище еще было рано. К тому же Маринетт наконец-то заснула, и Адриан мог позволить себе смотреть на нее.
Он сидел на полу возле кровати, наблюдая, как в такт дыханию поднимается и опускается ее грудь, как подрагивают веки, слегка морщится лоб. Во сне с девушки исчезла маска безразличия, поэтому сейчас Адриану даже казалось, что отношения между ними еще могут наладиться. Но стоило такой мысли посетить его, как юноша сразу же вспоминал все то напряжение, которое ощущалось в воздухе последние несколько часов, отчего он снова готов был впасть в отчаяние.
Осторожно, стараясь не дай бог до нее не дотронуться, чтобы случайно не разбудить, Адриан очерчивал в воздухе контуры ее лица. Его палец, проскользив вдоль ее щеки, пролетел над подбородком, прошелся по губам, почти задев их, когда почувствовал на себе тепло ее дыхания, остановился над кончиком носа. Он ведь видел все это даже, когда Маринетт была в маске.