Незамеченное поколение
Шрифт:
Христианство-де искажено в американской цивилизации отказом от аскетизма и приспособлением к новой естественно-научной космологии; в вероучении либеральных американских протестантских групп осталось слишком мало божественного, чудесного и трансцедентного; социальная обязательность формального комформизма привела к развитию показной и лицемерной набожности. В воскресенье американский лавочник идет в церковь в невозмутимой уверенности, что между его верой в свободную борьбу за существование по Дарвину и христианским идеалом нет никакого противоречия;
Америка — это страна «Мэйн Стрит» и Баббит’а, и американская культура и есть та «массовая культура», которую с легкой руки Ортега и Гассет не критиковал только ленивый. Это — кока-кола, чуть ли не официально принятый фрейдизм, синтетическое сентиментальное и вульгарное искусство Холливуда и телевизии, и наивная иллюзия, что технологический разум способен организовать не только промышленность, но и всю социальную и духовную жизнь человечества.
С другой стороны, в этом компромиссе искажено и просветительство —
Если даже признать верность отдельных утверждений этой критики, по большей части слишком доктринерской и снобистической, нельзя не видеть, что, несмотря на все свои недостатки и опасности, демократическая американская цивилизация создала общество более свободное, более справедливое и более открытое для социального прогресса, чем какое-либо другое исторически известное общество, не считая британских и скандинавских стран, как и Америка, основанных на компромиссе просветительства и церковного христианства. Огромные реформы, произведенные Рузвельтом, явились настоящей бескровной революцией. В первый раз в истории человечества голод и нищета были почти полностью устранены и средний жизненный уровень поднят на неслыханную прежде высоту. Все это было достигнуто без нарушения социального мира, без насилия и террора и без того подавления свободы, которое в тоталитарных странах привело к умиранию творческой мысли. Америка, о которой рассказывали в 20-х годах американские «лишние люди», бежавшие с Мэн Стрит на левый берег Сены, уже ушла в прошлое и нужна действительно близкая к безумию степень максимализма, доктринерства, снобизма и недомыслия, чтобы ради какого-то утопического абсолютного совершенства отрекаться от этого, пусть и неполного, но реального осуществления свободы и справедливости. Мы знаем теперь, что на смену демократическому компромиссу приходит не «царство свободы» и не «рай на земле», а нечеловеческий мир концлагерей и поэтому нужно благодарить Бога, что Америка, спасенная Рузвельтом от социальной катастрофы, оказалась достаточно могущественной и великодушной, чтобы спасти и всю демократическую Европу. Без Америки европейские демократии, с их неспособностью принимать быстрые решения, раздираемые глубоким социальным кризисом и борьбой партий, давно были бы порабощены национал-социализмом или большевизмом, сильными единой волей, совершенной дисциплиной и псевдо-мистическим завоевательным духом.
Значит ли все это, что нужно совсем отказаться от критики цивилизации демократического Запада. Нет, конечно. Апокалиптические войны и революции 20-го века слишком трагическое и убедительное свидетельство, что не все в этой цивилизации благополучно. В чем же главная причина современного кризиса всех социальных, политических и международных отношений? Я уже говорил, об открытом Бергсоном таинственном взаимоотношении: мистика «призвала» механику. Теперь механика выполнила свою задачу. Научный машинизм открыл перед человечеством дорогу полной победы над материальными препятствиями. Но как сделать, чтобы люди воспользовались своим новым дивным могуществом для освобождения, а не для взаимного уничтожения? Нужны, говорит Бергсон, новые резервуары энергии, на этот раз — моральной. Теперь уже механика «требует» мистики.
В сознании необходимости духовного возрождения была правда главного течения эмигрантской мысли. Приведу прекрасные слова проф. В. Зеньковского: «если развитие науки создает уверенность в себе, чувство власти над «слепой» природой, то в сердце живет трепет перед Вечностью, перед бренностью всего земного, сердцу нужно бессмертие, вечная жизнь. Сердцу нужен Бог, как Любовь и Правда, нужно Царство Божие». Правильно было и чувство, что «русская идея», русская религиозность и великая русская литература являются неиссякаемым источником христианского вдохновения, необходимого для этого возрождения. В чем же была незаметная по началу ошибка при переводе стрелки, приведшая многих эмигрантов к срыву в фашизм или большевизм. Я говорил уже об этом. В увлечении критикой механистической и материалистической метафизики крайнего просветительства, они проглядели, что демократия и машинизм рождены христианством, теми его тенденциями, которые не находили себе места в слишком схоластическом и пессимистическом миросозерцании позднего средневековья. Другими словами, они не поняли, что для возрождения христианского идеала во всей его полноте, необходимо вовсе не огульное осуждение того компромисса организованной религии и просветительства, на котором основана западная демократическая цивилизация, а, наоборот, углубление этого компромисса до настоящего воссоединения двух противоположных как будто, но на самом деле дополняющих друг друга тенденций христианства.
Я знаю, как трудно воспринимается эта мысль. Между тем, опыт показал, что отказ от демократии всегда приводит не к возрождению христианства, а к полному его отрицанию и к торжеству просветительства, но тогда уже в самой крайней большевистской его форме — «религия опиум для народа», или, в соединении с новым язычеством, как в нацистском культе расы и государства. И в Германии,
Но не будет ли признание необходимости этого «компромисса» отказом от морального максимализма русского сознания? В эмиграции особенно было принято подчеркивать все сближавшее русскую религиозную мысль с средневековым христианством. Одни — общественники-позитивисты — видели в этом признак ее схоластичности и отсталости, другие — русские мессианисты — залог того, что она укажет выход из духовного тупика, в который завела Запад гуманистическая и рационалистическая традиция.
Именно в таком стилизованном виде русская идея преподавалась эмигрантским сыновьям. Ни о каком компромиссе не могло тут быть и речи. На самом же деле, начиная с Соловьева, многие рудские религиозные мыслители, вовсе не менее оригинальные и русские, чем евразийцы и мессианисты, понимали, что реакция против материализма и позитивизма, не должна превращаться в реакцию против евангельского по своему происхождению реформаторского замысла просветительства и будет спасительной и созидательной только если примет и сохранит этот замысел и все доброе, что было достигнуто в борьбе за его осуществление. В русских условиях это означало попытки примирения правд двух враждующих лагерей русской интеллигенции. Эти попытки продолжались и в эмиграции. За исключением Бердяева, все главные участники «Нового града» — Булгаков, Федотов, Фондаминский, Степун, Вышеславцев, Лосский — были защитниками «формальной» демократии. В соединении этой верности декларации прав человека и гражданина с русским религиозным сознанием и было главное значение «Нового града».
Я чувствую, что меня легко обвинить в упрощении и снижении темы. Как, после всех пророческих и гениальных русских разговоров о Боге, о правде, о слезинке ребенка, о Царствии Божьем на земле, напоминать о каких-то юридических гарантиях, о правом государстве, о чем-то, может быть и полезном, но плоском и скучном, а главное несвойственном русской душе?
В своей французской книге «La Russie absente et presente» («Россия отсутствующая и современная») В. В. Вейдле, дав очень глубокий и замечательный очерк русской культуры, закончил его опасным и спорным, заимствованным у славянофилов, утверждением, что логика права противоположна моральному русскому сознанию, признающему только суд «по человечеству», а не по закону. Крайне преувеличив, по-моему, значение семейного начала в жизни русского народа — при чтении этой главы все время кажется, что автор говорит о Китае, а не о России — В. В. Вейдле именно в этом растворении в стихии семейственности нашел причину равнодушия русского человека к западной заботе о юридических гарантиях. Правда, в отличие от славянофилов, Вейдле видел не только положительную, но и отрицательную сторону русского неуважения к внешним правовым формам. Он признает, что доведенная до крайности эта склонность всегда отдавать предпочтение доводам сердца перед законом, может вести и постоянно вела либо к ужасающему беспорядку, в котором одинаково гибнут и милосердие и право, либо к другой противоположности — к механизированному полицейскому государству, к казарме, к безграничной власти администрации.
Б. А. Кистяковский, автор знаменитой статьи в «Вехах», обвинял в непонимании значения правовых начал не столько русский народ, сколько интеллигенцию, которая, по его словам, от Аксакова до Ленина совершенно так же, как бюрократия, «никогда не уважала права, никогда не видела в нем ценности».
Но если всему русскому обществу так абсолютно чужды западные идеи правового конституционного государства, то как возможны тогда были великие реформы 60-х годов и вся последующая общественная борьба за сохранение и расширение этих реформ, как возможны были русский суд и русское местное самоуправление, более совершенные, чем во многих странах запада и как мог тогда П. Б. Струве с таким вдохновением утверждать в начале века, что «в сознании лучших русских людей и в жизни наших народных масс давно уже назрела сильнейшая потребность во всестороннем признании объективным правом прав человека, как такового». «Это есть, — писал он, — та великая идеальная и в то же время реальная историческая задача, которая, наконец, после долгих мытарств и колебаний русской общественной мысли, выкристаллизовалась как неоспоримое общее достояние, с такою же ясностью, с такими же резкими, всем мыслящим людям до боли ощутимым гранями, как некогда идея освобождения крестьян».
Великая задача, о которой говорил тогда П. Струве, стоит и перед эмиграцией и перед поколением эмигрантских сыновей, все ошибки которых объяснялись, главным образом, именно невниманием к этой задаче. О самом высоком смысле русской идеи они всегда помнили. Многие из них доказали это на деле. Никто не посмеет упрекнуть их в недостатке жертвенного героизма. Причина же срыва большинства созданных ими идеологий была в непонимании мистического происхождения идеала правового демократического общества. Вот почему приятие этого идеала, не только рассудком, но всем существом, всем сознанием, сердцем и волей — главный и священный долг эмигрантских сыновей перед будущей свободной Россией. И вовсе не обязательно эта вера в «субстанцию» демократии и борьба за нее будут означать снижение русской идеи. Я уже ссылался на имена Соловьева и новоградцев, для которых ценности защищаемые современной демократией были вечными ценностями, входящими «в самую идею Царства Божья». Тем, кого эти имена не убеждают, мне хочется напомнить еще одно имя. Это великое и бесспорное имя — Пушкин.