Незавидный холостяк
Шрифт:
Когда мы с Костей искали, что снять на двоих, так чтобы было близко и к его, и к моей работе, он сразу презрительно кривился, завидев восточный ковер, и пролистывал даже самые удобные варианты.
А мне нравилось, хоть я и стеснялась признаться. Наверное, потому что я всегда любила приходить к бабушке в гости, в ее уютный дом, всегда пахнущий вкусной едой и старомодными духами.
Время в этой квартире словно остановилось где-то в восьмидесятые годы – устроилось в кресле напротив телевизора «Рубин», укрылось вязаным пледом и уснуло, сладко посапывая.
Мы с мамой подарили бабушке
Ковры в квартире тоже обитали. На стенах – яркие, с восточными узорами; на полу – поскромнее, вытертые и блеклые. И вязаные дорожки в прихожей и узком коридоре между комнатой и кухней.
В маленькой комнате помещалась только высокая кровать со стопкой подушек, заботливо укрытых кружевными салфетками, трехстворчатый гардероб, запертый на ключ, и древняя швейная машинка с ножным приводом, служащая чем-то вроде туалетного столика. На ней были выставлены коробочки с лекарствами, лежали два тонометра – ручной и автоматический – и зеленая школьная тетрадка еще «тех» времен ценой в три копейки с гимном Советского Союза на обороте. В нее бабушка корявым старческим почерком записывала три раза в день показатели давления и отмечала погоду и самочувствие.
В большой комнате господствовала «стенка» – светлая, с застекленными шкафами; я помнила, как бабушка хвасталась, что удалось «достать» по знакомству такую красивую, полированную. Там же стояло то самое пианино, за которое мама готова была убить, и старый диван. Мы как-то заказали для него новые подушки, и бабушка долго жаловалась, что никак не привыкнет к их яркой расцветке. Будто кто-то чужой стал жить в ее доме.
Я ходила по квартире, как по музею, – на цыпочках, стараясь не шуметь, хотя тревожить было некого. Паркет поскрипывал под босыми ногами, и старая мебель скрипуче отзывалась на его жалобы. Буфет на кухне стеклянно дребезжал при каждом шаге: здесь не было новомодных гарнитуров, только старая плита, простенькие полочки с посудой и высокий шкаф, в котором заботливо была сложена вся полезная техника, которую мы регулярно дарили бабушке с дедушкой. Электрические чайники, миксеры, терки с десятком насадок, пароварки, утюги, электромясорубка… Бабушка всегда ахала, благодарила, но продолжала пользоваться пузатым чайником с яркими маками на боку и чугунными утятницами.
Подоконники и столы были уставлены пустыми стеклянными банками для варений и солений, и я знала, что еще больше банок, только наполненных вкусностями, пряталось на антресолях, куда я даже заглядывать пока боялась.
Квартира была похожа на пещеру дракона, доверху забитую уже никому не нужными сокровищами. Для моих вещей тут места не было. Да и для меня пока тоже. Я слонялась из угла в угол и не знала, с чего начать.
Весь гардероб занимали яркие цветастые платья, которые бабушка шила себе каждый год, пока был жив дед. В ящиках томилось ни разу не надетое белье, выглаженные платки и длинные ночные рубашки. Как-то неловко даже убирать их отсюда и засовывать
Теперь я понимала маму. Разрушить этот застывший мир, обжить его, превратить в свой – нужно очень много сил. Прежде всего моральных.
Потому что это значит – надо навсегда попрощаться с бабушкой. А я не была готова…
Я вернулась в ее маленькую спальню, села на пружинную кровать. Рядом стоял стул, на котором валялась единственная во всей квартире неаккуратно брошенная вещь – зеленая вязаная кофта. Когда мы заезжали за бабушкой по пути в загс, она строго спросила у нас: холодно там или тепло? Мама заверила, что тепло, очень тепло на улице, ты запаришься!
Бабушка сняла кофту и бросила на стул, та свалилась, но мама поторапливала и бабушка махнула рукой – потом повесит.
Я взяла эту кофту, глубоко вдохнула чуть резкий, отдающий нафталином запах духов и повалилась на кровать, уткнувшись лицом в колючую шерсть.
Слезы брызнули, разом прорвав плотину – до сих пор я держалась. Держалась, когда мы уезжали в больницу, держалась, когда плакала мама, держалась, раздавая деньги похоронным агентам, гробовщикам, священнику, проводившему отпевание. Кроме меня было некому.
А теперь словно кто-то разрешил, словно бабушка невесомо погладила по голове и сказала: «Поплачь, моя хорошая, поплачь». И я плакала – всхлипывала, икала, запихивала мокрую шерсть в рот, чтобы не орать, но сдавалась и мой плач эхом разносился по опустевшей квартире.
Мама предлагала пока переночевать у нее, но я отказалась: там еще лежало мое свадебное платье, валялись туфли на каблуках, пахло лаком для волос и не случившейся радостью. Думала, здесь мне будет полегче – хоть отвлекусь.
Но было только хуже. Здесь я почувствовала себя по-настоящему одинокой и рыдала не по жениху, не по бабушке, а по себе, своей старой жизни, которой больше не было.
Заснула я, сама не заметив как. Под громкое тиканье часов с поздравительной надписью «50 лет Победы!», окутанная самым теплым в мире запахом бабушки.
Кое-что синее
А наутро началась уже совсем другая жизнь.
Я приняла душ, лихо раздербанив подарочную упаковку с ванильным шампунем, заботливо хранимую на «лучшие годы», позавтракала быстрозаваренной овсянкой и оторвала от рулона первый мусорный пакет на шестьдесят литров.
Поехали!
Раз! Я открыла дверцы буфета и безжалостно сгребла оттуда все просроченные крупы, окаменевший сахар, консервы с истекшим сроком годности и дешевые сладости из сои, которыми бомжей жалко кормить.
Два! Выставила в подъезде на подоконник бесчисленные батареи пустых банок и крышек к ним. Туда же все справочники садовода, лунные посевные календари и стаканчики для проращивания семян. Пусть послужат тем, кому нужнее.
Три! Застиранное постельное белье, полотенца с пятнами, халаты без пуговиц, заштопанные кофты, потерявшие форму носки, ношеное белье – в мусор! Туда же гнутые вилки, сколотые тарелки, чашки со стершимися рисунками, старые кастрюли и покрытые гарью сковородки. Чугунную – оставила.