Нежданно-негаданно (сборник)
Шрифт:
Доскажет бабушка свою историю, и Вика уснет – поняла ли, разгладилась ли душой – бог весть. Писатель не торопит с моралью в надежде, что не эта девочка, так другая, повнимательнее, поймет и услышит, не даст победить себя поспешному знанию «с первого класса».
В своем недавнем «Манифесте» Распутин писал, что «либерально-криминальная революция… столкнула Россию в такую пропасть, что народ еще долго не сможет подсчитать свои жертвы. В сущности, это было жертвоприношение народа, не состоявшееся по плану, но и не оконченное… Наступила пора для русского писателя вновь стать эхом народным и небывавшее выразить с небывалой силой, в которой будут и боль, и любовь, и прозрение, и обновленный в страданиях человек» [3] . Вика уже была такой жертвой, но еще не было в усталом писателе «небывалой силы»: слишком было изранено сердце и утомлена душа. Эти силы возвращаются медленно, но неуклонно.
3
Наш
Последний из рассказов этой книги свидетельствует, что писатель возвращается к своему делу в настоящей деятельной силе и готовности выразить небывавшее с соответственной властью и глубиной. И если мы еще не видим настоящей завершенности и могучей архитектуры прежних работ, то лишь потому, что слишком нов и слишком бесчеловечен материал, чтобы описать его прежним, как будто уже всесильным пером. «Либерально-криминальная революция» успела надругаться над жизнью в таких формах, что боль и страдание еще перевешивают силы прозрения. Не было в народной жизни ничего похожего, и она не успела вооружиться новым защитным словом и только копит силы художественного сопротивления.
Вон как хорошо, как любяще, как старинно-сильно, хочется сказать «играючи», пишет Распутин начало рассказа, пока давний его герой Сеня, кочующий из рассказа в рассказ, собирает своих односельчан и коротает время до парохода. И свет, и ирония, и озорство – можно обмануться, что жизнь вернулась «домой». А только мы уже увидели беспокойным взглядом женщину с девочкой, мающихся в сторонке, и уже чувствуем неладное, а когда Сеня вспомнит, как эта красивая девочка вчера не просила, а профессионально получала милостыню в городском торговом центре и как укорила его, не знающего, как унять боль и топтавшегося около нее: «Дядя, отойдите, пожалуйста, вы мне мешаете», – то станет окончательно ясно, что добром это не кончится. И скоро Сеня услышит: «Купи девочку… а нет, так хоть так возьми», и завернется немыслимый сюжет – он увезет маленькую Катю в деревню и постарается вернуть ее к детству смешными историями, заботой, вовлечением в жизнь дома. И окаменевшее лицо девочки начнет расправляться, но мы вместе с Сеней всё тревожнее будем поглядывать на реку и ждать окончания навигации – осталось три парохода, два…
Но чудес не бывает, и Сеня увидел их – крепких «хозяев» девочки, выведавших ее укрытие. Он еще пытается устоять:
«– А почему ты думаешь, что я тебе ее отдам? – спросил он, стараясь сдерживаться, не закричать и невольно шаря глазами по двору – где что лежит…
– А как бы ты это не отдал ворованное?..
– Если ворованное – давай в суд! – закричал Сеня, не в силах больше сдерживаться. – В суд давай! И там посмотрим, кто украл!
– Можно и в суд, – лениво согласился приезжий. – Да долго… Расходы тебе. Давай уж как-нибудь сами, своим судом. – И коротко добавил: – Давай без жертв.
– Ты меня не пугай!
Сеня обмер: вышла Катя. Она не вышла, а выскочила из избы, куда-то торопясь, вдруг запнулась и закачалась, стараясь установить себя. Сеня смотрел в ужасе: точно волшебная злая пелена нашла на нее и сошла – перед ними стояла другая, до неузнаваемости изменившаяся девочка. Лицо еще вздрагивало, еще за что-то цеплялось, но уже окаменевало…
– Никуда она не поедет!..
Подобие виноватой улыбки мелькнуло на лице Кати.
– Как же бы я не поехала? – тихим голоском, стоившим многих разъяснений, сказала она. – Что вы!»
Все оборвется страшным криком привыкшей к девочке Сениной жены, от которого не защититься ни Сене, ни нам с нашей растерянностью, – как это разгулявшееся зло может вот так безнаказанно ломать детскую жизнь? Подосадуешь было на писателя, что не смог найти другого финала, а успокоишься и увидишь, что нет его у жизни – этого другого финала, потому что «жертвоприношение не окончено», что «революция» еще длится и беззаконие косит самые беззащитные души, потому что, как говорит пытающаяся спасти девочку и знающая, что никуда не денется, женщина: «Нет теперь ни умных, ни дураков. Есть сильные и слабые, волки и овцы». И волки, конечно, пока режут овец.
Нет, кажется, в книге исхода. Нет спасения Матёре, не выправить душу с детского порога изломанной Вике, не защитить красивую девочку, пущенную использовать жальливое русское сердце для добывания денег волкам от наживы. Подлинно, как говорит писатель в «Манифесте»: «Мы оказались вдвинуты в жестокий мир законов, каких прежде не знала наша страна», если тут уместно слово «закон». Но там же он говорит о России, что «подлинно хранящая себя, стыдливая, знающая себе цену Россия отступила, как партизаны в леса». Она собирает там себя под взглядом русской литературы, Русской Церкви и истории, и там уже ничего «разъяснять не надо и народ берет свое место».
И эта малая книга в своей горькой любви и
«Правда в памяти», – говорила старуха Дарья, и ее с этого не свернуть. Теперь к этой правде прибавляется входящая в нее, но долго вытачиваемая и изгоняемая правда веры, без которой память неполна и ослабленна. И обе они возвращаются с такими книгами в детское сознание – это сулит надежду. Странным спутником прошел со мною в этих страницах нечаянный Вяч. Иванов, думавший о русской культуре на таком же революционном переломе и не терявший света. Он тоже настойчиво говорил о памяти. Значит, не случайно. «Память – начало динамическое; забвение – усталость и перерыв движения, упадок и возвращение в состояние косности» [4] .
4
И в а н о в Вяч. Наше наследие. 1989. № 3. С. 125.
Мы еще дотягиваем период усталости и упадка, период насильственно поддерживаемого забвения, но век и тысячелетие ведь не только кончаются – они готовят работников совсем нового времени, которые придут из читателей таких книг со спокойным и уже не шатающимся знанием своего – дети своей Родины и культуры, дети русской литературы.
Прощание с Матёрой
Повесть
И опять наступила весна, своя в своем нескончаемом ряду, но последняя для Матёры, для острова и деревни, носящих одно название. Опять с грохотом и страстью пронесло лед, нагромоздив на берега торосы, и Ангара освобожденно открылась, вытянувшись в могучую сверкающую течь. Опять на верхнем мысу бойко зашумела вода, скатываясь по релке на две стороны; опять запылала по земле и деревьям зелень, пролились первые дожди, прилетели стрижи и ласточки и любовно к жизни заквакали по вечерам в болотце проснувшиеся лягушки. Все это бывало много раз, и много раз Матёра была внутри происходящих в природе перемен, не отставая и не забегая вперед каждого дня. Вот и теперь посадили огороды – да не все: три семьи снялись еще с осени, разъехались по разным городам, а еще три семьи вышли из деревни и того раньше, в первые же годы, когда стало ясно, что слухи верные. Как всегда, посеяли хлеба – да не на всех полях: за рекой пашню не трогали, а только здесь, на острову, где поближе. И картошку, морковку в огородах тыкали нынче не в одни сроки, а как пришлось, кто когда смог: многие жили теперь на два дома, между которыми добрых пятнадцать километров водой и горой, и разрывались пополам. Та Матёра и не та: постройки стоят на месте, только одну избенку да баню разобрали на дрова, все пока в жизни, в действии, по-прежнему голосят петухи, ревут коровы, трезвонят собаки, а уж повяла деревня, видно, что повяла, как подрубленное дерево, откоренилась, сошла с привычного хода. Все на месте, да не все так: гуще и нахальней полезла крапива, мертво застыли окна в опустевших избах и растворились ворота во дворы – их для порядка закрывали, но какая-то нечистая сила снова и снова открывала, чтоб сильнее сквозило, скрипело да хлопало; покосились заборы и прясла, почернели и похилились стайки, амбары, навесы, без пользы валялись жерди и доски – поправляющая, подлаживающая для долгой службы хозяйская рука больше не прикасалась к ним. Во многих избах было не белено, не прибрано и ополовинено, что-то уже увезено в новое жилье, обнажив угрюмые пошарпанные углы, и что-то оставлено для нужды, потому что и сюда еще наезжать, и здесь колупаться. А постоянно оставались теперь в Матёре только старики и старухи, они смотрели за огородом и домом, ходили за скотиной, возились с ребятишками, сохраняя во всем жилой дух и оберегая деревню от излишнего запустения. По вечерам они сходились вместе, негромко разговаривали – и все об одном, о том, что будет, часто и тяжело вздыхали, опасливо поглядывая в сторону правого берега за Ангару, где строился большой новый поселок. Слухи оттуда доходили разные.