НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 29
Шрифт:
— Выкладывай, зачем пришел.
— Да я просто так… Шел мимо и заглянул.
— Брось, — тихо сказал он. — К чему? Я могу соображать. Что там еще стряслось?
— Послушай, а не лучше ли тебе…
— «Не лучше ли тебе в жару ходить без панциря?» — спросили однажды черепаху.
— Хорошо, ладно…
Коротко, как мог, я рассказал про Эю, про Снежку, про все. Алексей слушал вроде бы безучастно, но под конец его взгляд сосредоточился и похолодел.
— Так, так, — сказал он наконец замороженным голосом. — Правильно сделал, что пришел. Да, да, это подтверждает…
— Что подтверждает? — Я подался вперед. — Что? Вместо
— Ты… — Я не выдержал, голос сорвался в шепот. — Что вы узнали? Почему ты молчишь? Все так плохо или…
— Помолчи… А то объясняла курица ястребу, как зерно клевать, да сама запуталась. Хорошо, плохо, — в этом ли дело? Вот, познакомься для начала…
Алексей боком шагнул к стеллажу, рывком вытянул какой-то график, попытался остановить последовавший за этим движением обвал бумаг, но тут же забыл о нем.
— Это график распределения хроноклазмов по оси времени. Пока засечек было мало, все выглядело статистическим хаосом. Теперь, с накоплением фактов, наметилась закономерность. Взгляни!
— Прогрессия! — Я привскочил.
От волнения я, кажется, спутал термин, но это было неважно. Алексей нетерпеливо отмахнулся.
— Возмущения идут волнами, это очевидно. — Его палец пробежал по графику. — Чем ближе к нашему времени, тем они гуще.
— Волны времени…
— Чепуха, это только образ! Хотя, согласен, наглядный. Мы словно бухнули во что-то камень, и по глади разбежались волны, сначала частые, затем все более редкие, так что на десять выплесков из антропогена приходится всего три из архея, хотя протяженность антропогена миллионы лет, архея — миллиарды. Но это все только видимость… Сущность… Над ней мы и думали перед твоим приходом,
— И?…
Алексей не глядя отшвырнул график, налил мне и себе вина. Его рука подрагивала, горлышко бутылки тренькало о хрусталь стаканов, этот неверный, тревожный, дребезжащий звук, казалось, заполнил собой весь мир, невыносимо отзываясь во мне напоминанием о хрупкости всех наших устремлений, а возможно, и самого существования в этом мире.
— Все очень хорошо или очень плохо, в зависимости от того, как к этому относиться. — Алексей искоса посмотрел на меня. — Раз найдена закономерность хроноклазмов, нетрудно подсчитать, какие уже состоялись, а какие еще предстоят. Так вот: максимум возмущений позади, новых хроноклазмов будет немного.
— Это точно?!
Алексей кивнул.
Я был готов кинуться к этому рыжему чудаку, который самую главную, самую замечательную новость подал как затрапезный кофе, я готов был закружить его в объятиях, но у меня вдруг ослабли ноги. Только сейчас я почувствовал, под каким страшным гнетом мы жили, и теперь, когда пришло освобождение, точней, окрепла надежда, из меня словно выпустили воздух.
— Все так, как я говорю, можешь поверить. Ладно, не о том речь, чего обсуждать прошлогодний снег…
Взмахом руки он как будто отстранил все только что сказанное. В этом был весь Алексей! Чего обсуждать само собой разумеющееся? Не стоит внимания. Даже если это спасительная для всех новость, с ней покончено, как только она исчерпала себя. Вот так, упомянули — и дальше, нечего отвлекаться.
Значит, все прежнее было только прологом. Прологом чего? Казалось, Алексей сбился с мысли. Его взгляд остекленел, пальцы шарящим движением коснулись лица,
— Все, больше ни слова! — Я вскочил. — Ложись, я пойду за врачом.
— Сядь!
Это была не просьба, это был окрик. Я ушам своим не поверил. Алексей органически не был способен на окрик, но сейчас это был именно приказ, окрик, команда. Пергаментно-бледное лицо Алексея горело красными пятнами.
— Сядь, слушай и не мешай! Что ты понял из этого? Он подхватил кольца бумажной ленты и потряс ими перед моим лицом.
— Ничего, — сознался я.
— Ч-черт… — простонал Алексей. — Так я и думал… Подожди, было что-то первоочередное… Что-то связанное с… А, вспомнил! Как у тебя там Эя?
— Эя спит. — Я недоуменно пожал плечами. — Здесь, у меня. Спит и видит свои доисторические сны. По-моему, это ее любимое времяпрепровождение.
— Так я и думал. Вот что: сейчас же беги к ней. Буди, изобретай, что угодно, лишь бы она говорила, говорила непрерывно, чтобы лингвасцет овладел ее языком… Чего ты стоишь?! Беги!
— Тихо! — сказал я. — Сядь, успокойся; все сделано, все давно сделано. Эя спит, но я задействовал ее речевые центры, так что в фазе быстрого сна она болтает, как нанятая, а лингвасцет ловит ее слова. Поэтому бежать мне не надо, соображают, как видишь, не одни теоретики. А теперь, пожалуйста, объясни мне, простому и серому, объясни спокойно, до чего вы додумались, к чему такая спешка и при чем тут Эя.
Я нарочно говорил медленно, тихо, приблизив лицо к лицу, с легкой иронией в голосе, это должно было подействовать, и это подействовало, Алексей осел на стул, с минуту смотрел на меня неподвижно, затем его губы тронула слабая улыбка.
— Да, все мы в душе немного Горзахи, ты извини… Сейчас, минутку…
Он покопался в кармане, достал какой-то стимулятор, отправил таблетку в рот, морщась, запил водой.
— Все, больше никаких эмоций. Слушай внимательно. Час назад я, кажется, понял главное; мы поняли. Наши представления о времени не верны в главном и основном, их, если угодно, надо вывернуть наизнанку. Как бы тебе это пояснить наглядно… — Лицо Алексея сморщилось, слово «наглядно» было ему ненавистно. — Ладно, годится такая аналогия. Время в своем обыденном восприятии… Тьфу, что за нелепость: «время в своем обыденном восприятии»! Ладно, ты понял, что я хотел сказать… Время подобно волне, которая бежит неизвестно откуда и неизвестно куда, несет нас на гребне, позади нет ничего — все уже умерло, впереди тоже ничего — еще не возникло. Так? Да, так — обыденно. В действительности, конечно, нет ничего подобного. Есть пространственно-временной континуум, в котором все движение, все процесс, и время есть параметр этих изменений, а так как изменений бесконечно много, то можно говорить об индивидуальном для каждого процесса времени.
Алексей продолжал говорить, но чем дольше он говорил, тем меньше я понимал, и он это видел. Он морщился, помогал себе жестами, мимикой, его рука то и дело тянулась написать какое-нибудь простенькое, этажей в десять, уравнение, которое сразу все разъяснило бы, но тут же останавливал себя, потому что такое уравнение мне было заведомо не по зубам. Он страдал. Это была мука, мука невыразимости сложного и абстрактного, когда ты хочешь, чтобы тебя поняли, когда нужно, чтобы тебя поняли, а не получается, потому что наука слишком далеко ушла в своих построениях от наглядного, образного, для всех очевидного.