Никогда никого не забуду. Повесть об Иване Горбачевском
Шрифт:
Бог знает чем могло кончиться столкновение открытой страстности с бесстрастием, скрывающим не менее взрывчатую душу, но, по счастью или по крайней мере во избежание несчастья, Бестужева-Рюмина догадались отвлечь вопросами, зачастившими легким горохом со всех сторон. Сам Горбачевский, стараясь не глядеть на Борисова, не преминул спросить о чем-то, кажется, не весьма значительном, — хотя ему ли было не знать, что не дурной характер понудил Петра затеять опасный разговор?..
Понимая неотвратимость и выгоду соединения, они сходились до странности трудно, и сама эта странность, то есть необъяснимость, нелепость, неслаженность, была постоянным знаком их переменчивого сближения, их взаимопонимания и взаимоотталкивания.
Сколько
Уже в Петербурге, на следствии, им, Славянам, не однажды привелось узнать от злорадствующих допросителей, что союзное им Южное общество, завлекая к союзу, говорило не всю правду. Сила южан оказалась совсем не столь внушительной, как обещалось, — ну, положим, тут был более самообман, чем обман, ослепление ли безоглядной храбрости или душевная доверчивость их вождей, на что можно сетовать, но нельзя объявить злоумышлением. Было, однако, не только это.
Что поделаешь, было…
«…Объясните откровенно:…от кого, когда и где именно вы сами слышали на счет одобрения конституции иностранными публицистами и точно ли князь Трубецкой, а не другой кто из членов возил ее за границу и в какое время?
«Я точно сие говорил Славянам в Лещинском лагере. Вот по какой причине.
Дабы присоединить их к нашему Обществу, нужно было им представить, что у нас уже все обдумано и готово. Ежели бы я им сказал, что конституция написана одним из членов и никем знаменитым не одобрена, то Славяне, никогда об уме Пестелевом не слыхавшие, усумнились бы в доброте его сочинения. Тем более что Спиридов, которому я давал выписки из «Русской Правды», написал было на многие пункты свои возражения;…итак, для прекращения уже начавшихся толкований и для предупреждения новых я сказал, что к. Трубецкой нарочно был послан в чужие края для показания сей конституции знаменитейшим публицистам и что они ее совершенно одобрили…
Назвал же я Славянам Трубецкого, а не другого, потому что из членов он один возвратился из чужих краев; что, живши в Киеве, куда Славяне могли прислать депутата, Трубецкой мог бы подтвердить говоренное мною, и что, быв человеком зрелых лет и полковничьего чина, он бы вселил более почтения и доверенности, нежели 23-летний подпоручик.
…И, казалось, ничего не остается, как горько винить союзников, зовущих к доверию, но не доверяющих, — если б не новая странность, все те же несходящиеся концы.
Верил ли ему, Ивану Горбачевскому, Петр Борисов?
Да, — и сколько ни испытывая это разом вылетевшее словечко скептической кислотою, оно не окажет фальши. Да, Да, иначе с чего бы его тогдашний приезд в Млинищи, иначе с чего бы с риском… нет, в том-то и штука, что вовсе без риску открывать еще не слишком близкому человеку душу свою, и сверх того, самое свое дело, которому отныне посвящена душа?
А вот поди разбери.
Тем млинищинским вечером Иван Иванович поднял глаза от бумаг неизвестного дотоле ему общества, потеснивших на край стола нетронутый и остывший ужин, встретил прозрачный борисовский взгляд и сказал безо всяких обиняков:
— Я не спрашиваю тебя о цели этого общества. Цель довольно ясна из писанных здесь правил. Однако из них нельзя сделать заключения, какова у общества сила. И на что полагает оно свои надежды.
Борисов ясно смотрел на него.
— Этого покамест и я не знаю. Хотя… надобно думать, что есть люди, которые о том весьма заботятся.
— Кто ж они? И где?
— О том я также могу только догадываться. Вероятно, все затеялось за границей.
О, непременная эта, веско авторитетная заграница!
И затем Петр, который сам и создал Славянский Союз вкупе с братом Андреем и поляком Люблинским, завел длинный рассказ, как некогда, будто бы находясь в Одессе, был принят в масонскую ложу под названием «Друзья природы» французским — запомним, французским, не нашим! — негоциантом Оливьером. А годы спустя некий польский шляхтич по имени, кажется, дай бог памяти, Шашкевич, впоследствии по какой-то причине застрелившийся, привлек его уже в Общество Соединенных Славян, из коего, однако, ему, Петру, ведом теперь только один член, драгунский ротмистр и сербский не то молдаванский граф, который прозывался Макгавли, а ныне покинул Россию и, слышно, живет на своей родине…
— На какой же именно? В Сербии? Или в Бессарабии?
— Кажется… Нет! Не упомню!
Святая ложь. Ложь во спасение. Мало ли, с каким еще утешительным приговором можно сюда поспешить, да вот загвоздка: святость во лжи не нуждается, спасать же ложью — дело и вовсе сомнительное, ежели не опасное, и, как ни крути, всякий обман — беда.
Вина, может быть, и не всегда. Но уж беда — непременно.
Когда россиянин по своему национальному долгу и праву гордо замышляет славянскую, то есть кровную, федерацию, а сам не может отрешиться от иноземных, чужих помочей; когда он, славянин по корням, которые не выбирают, и Славянин по избранной участи, ссылается для убедительности то на французского купца, то на графа неопределенной нации, который отныне пойдет бродить по протоколам комитетских допросов под столь же неопределенным именем, не то Макгавли, не то Магавлий, не то вовсе Магабле, — что сей сон значит? Уж не то ли, что этого россиянина-славянина, натуру честнейшую и чистейшую, смутило и сбило нечто такое, чему и он не способен противостоять?
Похоже, что так. Ибо откуда взяться ничем не тронутому достоинству в стране, где кичатся русскими блинами и русской баней, но презирают — сами — русские ум и талант? Откуда взяться полной доверчивости друг к другу — именно так: друг к другу, свой к своему, — если царь не верит министрам, те — чиновникам-бюрократам, бюрократы — дворянству, оно — мужикам? И, не веря, в недоверии, в подозрительности, в полицейской этой добродетели, надеются обрести надежность и защиту от возмущений и недовольств…
Благородные заговорщики не следовали этому порядку; зыблющемуся на неестественном положении дел и неестественном состоянии душ. Они хотели его сокрушить, заменив естественным. Недаром члены Южного общества любили в своем кругу именовать себя благомыслящими, то есть думающими о благе, стремящимися достичь его, — но если такую цель приходится держать в секрете, если, пребывая в счастливой надежде не себе самим оттягать привилегия, а все отечество сделать свободным, если для этого люди принуждены создавать тайные общества, их ли винить в том, чего, по несчастью, не могло не случиться? То есть в том, что само существование общества, немыслимое без сбережения тайны, исключало порою доверенность между людьми самыми близкими?