Николай Добролюбов. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
С такими высокими требованиями к любви Добролюбов идеализировал даже и мимолетные страсти, на которые у нас принято смотреть с преступным легкомыслием. Так, летом 1858 года во время своей поездки в Старую Руссу Добролюбов сблизился с девушкой, по словам его биографа, доброй и честной, но совершенно необразованной, не умевшей даже и держать себя хотя бы так, как умели держать себя горничные, жившие в услужении у семейств не то что светского, а чиновничьего круга. После первого увлечения Добролюбов вскоре отрезвел и понял, что никогда не любил этой девушки, а просто увлечен был сожалением, которое принял за любовь.
«Я и теперь жалею ее, – пишет он в том же письме к Бирдюгову, – мое сердце болит о ней, но я уже умею назвать свое чувство настоящим именем. Любви к ней я не могу чувствовать, потому что нельзя любить женщину, над которой сознаешь свое превосходство во всех отношениях. Любовь потому-то и возвышает человека, что предмет любви непременно возвышается в глазах его над ним самим и над всем остальным миром.
Ни одна не станет в спореКрасота с тобой… —говорит Байрон в переводе Огарева к своей bien-aim'ee, – и я убежден, что кто не чувствует того же самого относительно своей милой, тот не любит в самом деле, a обманывает себя, увлекаясь чувственностью
Придя к такому сознанию, Добролюбов решился немедленно прекратить свою связь с девушкой, но, судя по тому же письму, нелегко ему это было:
«Если бы ты видел, – пишет он, – как горько, как безумно плакал я, объявляя В. мое решение о прекращении наших отношений… О чем были эти слезы? Всего скорее, это был плач о том, что так долго не умел я понять своей души и в своей ничтожности довольствовался таким мизерным чувствованьицем, принимая его даже за святое чувство любви… Несчастная, юродивая у меня натуришка…»
Но и честно прервавши связь с девушкой, Добролюбов не бросил ее без всякого призрения и участия, как это обыкновенно делается у нас зачастую: он до самой смерти заботился о ее безбедном существовании, высылая ей деньги, тревожась, когда до его слуха доходила весть о ее болезни; равно и после его смерти друзья, чтя его память, не оставили ее без участия до тех пор, пока, выучившись какому-то ремеслу, она не получила возможности встать окончательно на ноги.
Нужно заметить, что все признания Добролюбова о своих любовных приключениях (которые, т. е. признания, он делал постоянно Бирдюгову, избрав почему-то его одного в поверенные своих сердечных дел) носят крайне минорный тон. Застенчивый, неловкий, неуклюжий семинарист, каким он оставался до самой своей смерти, Добролюбов не имел успеха среди женщин, и это его глубоко огорчало. Так, в письме к Бирдюгову 18 января 1859 года он жалуется:
«По крайней мере, обо мне до сих пор женское мнение таково, что может сокрушить самую смелую самоуверенность. Недавно Панаев возил меня в маскарад и пробовал навязать меня интриговавшим его маскам; попытки были неудачны. Я бродил „сумрачен, тих, одинок“ и т. д. Встретился один офицер, которого видел я у Л-ского. Этот, сострадая моей участи, тоже хотел напустить на меня одну знакомую ему маску, но получил в ответ, что „к этакому уроду она даже подойти не в состоянии“. Могу прибавить и еще случай: Л-ская хочет женить меня на своей сестре, а та не хочет выходить за меня; наконец, говорит, что хочет, потому что мне очень удобно будет рожки приставлять. Все это и самая женитьба, разумеется, делается и говорится на смех; но ты видишь, что и самые шутки принимают всегда оборот не весьма лестный для моего самолюбия».
К этой девушке, которую в письмах к Бирдюгову Добролюбов называет А.С., он был неравнодушен; она, по-видимому, кокетничала с ним и кружила ему голову. Так, в письме к Бирдюгову 22 апреля 1859 года он пишет:
«Недавно мне показалось, что в обращении А.С. со мной есть какая-то нежность, как будто начало возникающей любви. Это было для меня так ново и приятно, что я не мог не обратить своего внимания на чувство, возбужденное во мне этим случаем. Строгий анализ показал мне, что чувство это – не любовь, а просто приятное щекотание самолюбия. Она меня еще и теперь очень интересует, даже гораздо больше, чем прежде, но, судя по тому, чт'o именно пробуждается во мне при ее внимательности, я убеждаюсь, что весь интерес пропадет, как только я узнаю, что она меня полюбила. Теперь я только догадываюсь, что могу заставить ее полюбить себя, но все еще сомневаюсь, и потому продолжаю с ней обращаться так, чтобы добиться приятной несомненности. Состояние это, когда надежда перевешивает сомнение, довольно приятно, и, если бы она была столько умна, что весь век могла бы держать меня в таком состоянии, я бы завтра же на ней женился. Но я знаю, что таких умных женщин нет на свете, знаю, что очевидность скоро должна заступить место сомнения и надежды, а потому развязка моего любезничанья очень близка. Я даже, по всей вероятности, не стану и ждать того, чтобы она действительно меня полюбила, – с меня довольно будет убеждения, что она совершенно готова на это!!. «А если она в самом деле полюбит и будет страдать?… Не лучше ли бросить эти игрушки огнем?» Вздор, мы с ней оба не таковские… Любовь, не получая себе пищи, пройдет у нее в полтора дня… А если и нет, так что за беда?
Пускай ее поплачет, —Ей ничего не значит…Но, разумеется, тут-то я и оказываюсь свиньей. Я себя и не оправдываю…»
Можно представить себе разочарование Добролюбова в тщете всех подобных размышлений, когда он окончательно убедился, что А.С. ни на одну минуту не была расположена полюбить его.
Но самым интересным, характерным, обрисовывающим Добролюбова с головы до ног является мимолетный роман, происшедший с ним на масленице 1860 года и рассказанный им в письме к Бирдюгову 25 февраля 1860 года. Добролюбов был позван к одному знакомому на праздник совершеннолетия его дочери.
«Этобыло в субботу, 6 февраля, – пишет он. – Приехало народу очень много, танцевали пар 20, играли столах на 5. И между танцующими открыл я одну девушку, от которой не мог оторвать глаз, – так была хороша она. Прежде всего поразил меня контраст черных глаз и бровей ее со светло-русыми волосами, потом розовая нежность ее кожи, правильное до последней степени, симметрическое расположение всех черт, ротик с улыбкой счастья и доброты и такое умное, живое и в то же время ласкающее выражение всей физиономии, особенно глаз… Ах, какие это глаза, если бы ты видел! Они не жгут и не горят, а как-то светятся и греют тебя… Я впивался в нее и почел бы себя счастливым, если бы на меня упал один взгляд этих глаз. Но она танцевала, а я был в толпе смотрящих из дверей. А как она танцевала! Сколько прелести и грации было в каждом ее движении, в каждом повороте головы, в каждой улыбке, которой она разменивалась со своим кавалером! Нет, никакой Грез никогда бы не мог создать такой головки! А тут она была предо мною – живая, порхающая, говорящая с другими! А я не смел даже подойти к ней близко… В первый раз я от глубины души проклял свою неуклюжесть и свое неуменье танцевать. Но проклятиями взять было нечего. Я решился действовать иначе. Я спросил: кто она? Мне назвали фамилию; спросил: с кем она приехала? С отцом. Я удовольствовался и прошел в другую комнату. Там спросил я, чтобы мне показали г-на такого-то (т. е. отца ее). Мне указали, и я начал около него вертеться. Подслушал я, что он не успел составить себе партии и ищет партнеров; тотчас же побежал я к хозяину и попросил, чтобы он устроил партию в ералаш; такой-то с таким-то сейчас изъявили желание играть, я – тоже хочу, остается найти четвертого. Хозяин, ничего не подозревая, сладил партию, и я стал играть с почтенным отцом, которому тут же был и представлен. Надо тебе сказать, что он – генерал со звездой, и, несмотря на то, я ему куртизанил в картах и вообще ужасно егозил перед ним. Пойми, как я врезался-то! Разумеется, вся
Дорога от них ко мне была длинная; «ванька» попался плохой; в лицо мне хлестал мокрый снег. В груди у меня шевелились рыданья, я хотел всплакнуть от безделья; но и то как-то не вышло. Дома принялся было за исправление одной рукописи, которую хотел теперь печатать; но почувствовал себя в настроении к дружеским излияниям, и принялся за письмо к тебе…
Итак, от 6 до 24 февраля я предавался безумной, хотя и робкой, надежде на то, что могу быть счастлив. Сколько было тут планов, мечтаний, дум и сомнений! Радостных минут только не было, исключая, впрочем, той, когда я получил приглашение ее отца бывать у них, и тех немногих минут, когда мы играли в дурачки… И вот она, аллегория-то: как я ни плутовал, а все-таки в дураках остался. А она вот выходит! Черт знает что такое!
Я тебе не расписываю своих чувств. Но об их силе ты можешь заключить по несвойственной мне смелости и стремительности действий, высказанных мной в этом случае. Суди же и о важности моего огорчения. Все окружающее меня, все, что я знаю, – дрянь в сравнении с ней; а я принужден с этой дрянью возиться и любезничать, в то время как у меня сердце защемлено, в мечтах все она, в глазах все ее милый образ и рядом этот жених… добрейший, впрочем, малый, с которым ей жить будет спокойно. Она же институтка и кипучей жизни страстей не ведает; это видно по тому сиянию, которое разлито по ее нежному, доброму и умному лицу. Пусть она будет счастлива, и пусть никто не возмутит ее спокойствия, ее наслаждения жизнью… Я бы заел и погубил ее… И поделом не достается мне владеть такой красотой, таким богатством! – Эх, прощай, Вася. Напиши мне что-нибудь. Твой Н.Д.