Николай II (Том I)
Шрифт:
Как она мало, в сущности, его знает!.. В полукруглой нише между колонками, украшавшими высокий задок стола, зашипели старые часы. Тоненькие колокольчики жалобно пробили несколько тактов менуэта [521] из «Дон-Жуана».
Софи подняла глаза. Сбоку от часов был портрет цветущей молодой женщины в придворном кокошнике.
Его первая жена!.. Слышала о ней Софи немного. Запомнилось только со слов тёти Ольги, что жила она с Серёжей до конца душа в душу; даже перед самой смертью, в родах, умилённо целовала ему руки. На портрете её жизнерадостное широкое, чисто русское лицо с живыми говорящими глазами было привлекательно и даже, пожалуй,
521
Менуэт – здесь: музыкальное произведение в ритме менуэта, танца умеренного темпа, из комической оперы Моцарта (1756 – 1791) «Дон-Жуан» (1787).
Софи привстала, чтобы рассмотреть поближе. Оказалась пометка рукой Репенина: на коронации 1896. Коронация, или, вернее, давка на Ходынке [522] , связывалась для Софи с одним из самых свежих детских воспоминаний. Она сидела, приготовившись к прогулке с отцом, у бабушки на полосатом диване; ей было обещано показать гулянье с балаганами. Но отец вошёл мрачный, на себя не похожий и только сунул ей какую-то цветную кружку, кумачовый платок да фунтик с леденцами… И стало так обидно, что она залилась горькими слезами, снимая ненужную шляпку с незабудками. Ей шёл всего десятый год. Сколько же лет было тогда ему, Серёже? Рассчитала, и вышло неожиданно столько же, сколько сейчас Адашеву.
522
Имеется в виду катастрофа на Ходынском поле (в северо-западной части Москвы, начало Ленинского проспекта) 18 мая 1896 года во время раздачи царских подарков по случаю коронации Николая II. Из-за халатности властей произошла давка. По официальным данным, погибло 1389 человек, изувечено 1300.
Вот отчего умершая так его любила и понимала!.. Софи пристально вгляделась в глаза на портрете. Они сияли избытком молодого, безоблачного счастья. Она задумалась…
Почему с Адашевым – посторонний, казалось бы, человек, видятся только изредка, урывками – всё бывает ясно с полуслова?
Софи прислонилась к спинке кресла.
В ней всколыхнулось вдруг сомнение: она, вероятно, просто не знает жизни и желает всегда невозможного. Ей казалось, что порыва влюблённости достаточно, чтобы оторвать человека от всякой личной жизни. А сама она любила его именно за это и в собственном своём чувстве находила для себя какую-то смутную усладу.
«Каждому положено вынашивать в себе свою частицу мировой скорби», – вспомнились слова Адашева.
Может быть, вот где – правда! Она требовала, брала, радовалась, но взамен…
Мысли потекли по новому руслу. Всё начинало представляться иначе. Негодование на мужа становилось менее отчётливым. Её чувство к Серёже было не любовью, а только несознательным, безжертвенным эгоизмом.
Постаралась ли она когда-нибудь приглядеться поближе к его жизни, хотя бы к этим комнатам… Всякий раз, как случалось забежать сюда – покоробит от сигарного дыма, и в мыслях одно: увести поскорей влюблённого Серёжу, как будто он только и существует для её прихотей. Что он делал, о чём думал в одиночестве – её как будто не касалось вовсе. Никогда и в голову не приходило оживить как-нибудь засасывающую его здесь атмосферу старого холостяка.
Да, до глупости!.. Ведь она ни разу не заглянула даже в его спальню.
Софи порывисто поднялась с кресла и тут только заметила, что в левой руке у неё нож из несессера.
Она вздрогнула. Стыдно стало за самоё себя. Встревоженный приход сюда с орудием для взлома ящиков представился чудовищной нелепостью. Разве
523
Потаскухи (фр.).
Под гнётом самоукора Софи направилась к низенькой угловой двери, в которую при ней однажды маленькая Бесси вбежала, чтобы разбудить отца. Раскрыв её, она повернула на стене выключатель.
В небольшой комнате было холодновато. Софи заметила прежде всего, что воздух в ней пропитан тем особенным, раздражавшим её всегда запахом, который был как бы неотделим от мужа: смесью сигары, туалетного уксуса, чемоданной кожи и ещё чего-то, неприятно щекочущего ноздри.
По гладким стенам были всё группы, группы; против окон, на несуразном дедовском комоде с качающимся зеркалом, – бритвы, помазки и в углу – кровать за ширмами.
Софи удивилась простому байковому одеялу в клеточку, одной плоской подушке… Пощупала рукой матрац: как камень!
Всё вообще было так неприветливо, одиноко, что ей стало даже как-то неловко.
Она присела на узкую жёсткую постель. И вдруг её сердце сжалось от мучительного сознания, что Серёжа может уйти из её жизни навсегда. На кого ей тогда опереться?
Нахлынуло ещё никогда не испытанное, беспросветное ощущение заброшенности. Матери своей она совсем не помнила. Бабушка – покойница. Отец всю жизнь порхал и никогда не мог серьёзно вникнуть ни во что! Адашев?..
При мысли о нём стало ещё тревожней. Перед Софи развернулась картина той катастрофы, которая разразилась бы над головой Адашева, пойди он на её защиту в открытую против Репенина. Неизбежная дуэль, её развод – и двери перед ним закроются в Петербурге… А глубоко в душе заскребло сознание, что у самой не хватило бы сил ни отрешиться от всего, ни начать с другим новое, будничное, незаметное существование. Тогда что же?.. Женский инстинкт подсказывал, что в братстве Адашева таится что-то другое, грешное…
Софи почувствовала, что в голове пошла путаница, и растерялась. В будущем не было просвета. Надвигалось неизбежное, трудное, страшное… Она беспомощно уставила глаза в пустынный полумрак соседнего кабинета. Ей почудилось на пороге чьё-то незримое враждебное присутствие.
Её подстерегает грех!.. Господи, кто научит?
На ночном столике, рядом с кручёным серебряным подсвечником, лежала книга в сморщенной кожаной обложке, из которой торчал кусок орденской ленточки.
Софи машинально раскрыла эту книгу на закладке. Ветхую, поблёкшую ленточку перерезала надпись в старинных росчерках: «С креста, всемилостивейше собственноручно пожалованного ротмистру графу Петру Репенину под Лафершампенуазом, в день полкового праздника, на Благовещение 1814 года».
Софи прочла наугад подчёркнутые на открывшейся странице строки:
«…Господи, избави мя всякаго неведения и забвения, и малодушия и окамененнаго нечувствия… аз яко человек согреших, Ты же яко Бог щедр, помилуй мя, видя немощь души моея…»
Она перевернула страницу и прочла ещё: «…И даждь ми, Господи, в нощи сей сон прейти в мире, да восстав от смиреннаго ми ложа благоугожду… во все дни живота моего… И избави мя, Господи, от помышлений суетных, оскверняющих мя, и похотей лукавых…»
Не совсем понятные, загадочные слова тотчас напомнили ей бабушку. Та, бывало, каждый вечер шептала перед угольником с иконами такие же труднопроизносимые молитвы, мелко крестясь и вздыхая, а под конец хваталась руками за спинку кровати, чтобы опуститься на колени для земного поклона.