Николай Клюев
Шрифт:
Городок Горбатов-на-Оке… Это воспоминание о давнем путешествии, о том, как в этом садовом раю Клюев впервые был арестован местной полицией в 1899 году. Документы, связанные с этим событием в его жизни, хранились одно время в фонде Департамента полиции Российской империи Государственного архива Российской Федерации, но потом были «списаны за ненадобностью».
Не случайно в гибельной Нарымской ссылке вспомнился этот городок. Вспомнилось самое начало хождения по тюремным мукам.
«Кремль» упоминается и в других письмах Яру в таких выражениях, в каких Клюев не говорил и не писал ни об одном своём произведении.
«…Иногда собираюсь с рассудком и становится понятным, что меня нужно поддержать первое время, авось мои тяжёлые крылья,
«…Быть может, скоро кончится путь мой земной, а пока жив я — потрудись устроить мою поэму „Кремль“, ибо такие вещи достойны всяческого внимания и могут быть созданы только в раю или на эшафоте, раз за жизнь поэта.
…„Кремль“ — роковое моё произведение. Ты, конечно, это понимаешь без пояснений. Не давай рукописи никому, пока не перепечатаешь. Рукопись непременно украдут, и даже продадут. Если можно, прочитай её не торопясь и не захлёбываясь, собранию поэтов и нужных людей, но ни на один час не оставляй её ни у кого на руках, чтобы не наслоилось на неё клеветы и злых мнений, что очень может мне навредить. Если какой-либо журнал захотел <бы> „Кремль“ напечатать, то договорись о гонораре по высшей ставке, так же и в отдельном издании. В моём голоде и нищете это очень важно. Ах, если бы напечатали! Я бы купил отдельную землянку, убрал бы её по-своему с пушкинским расколотым корытом — и умер бы, никого не кляня. Дитя моё, помоги! Потрудись, похлопочи!.. Но главное — ни по какой усердной просьбе и никому не давай на дом рукописи!!!»
Внимательное чтение поэмы, опубликованной лишь через почти что 70 лет после создания, убеждает в том, что опасения Николая были не напрасными.
В 1942 году, будучи в лагере для русских немецкого происхождения в Конице, в Западной Пруссии, Иванов-Разумник писал статьи для берлинской русскоязычной газеты «Новое слово». Одну из статей он посвятил персонально Клюеву. Шла там речь, в частности, и о «Кремле», с текстом которого критик познакомился через посредничество Анатолия Яра.
«Сломленный нарымской ссылкой и томской тюрьмой, …Клюев пал духом и попробовал вписаться в стан приспособившихся. В 1935 году он написал большую поэму „Кремль“, посвящённую прославлению Сталина, Молотова, Ворошилова и прочих вождей; поэма заканчивалась воплем: „Прости, иль умереть вели!“ Не знаю, дошла ли поэма „Кремль“ до властителей Кремля, но это приспособленчество не помогло Клюеву: он оставался в ссылке до конца срока, до августа 1937 года.
К слову сказать: поэзия не терпит неискренности и насилия. Вымученный „Кремль“, если бы он даже сохранился, не прибавил бы лавров в поэтический венок Клюева; а он мог и не сохраниться, как и всё поэтическое наследие Клюева этих последних годов жизни».
Ссылаясь на Иванова-Разумника, примерно в том же тоне отозвался о «Кремле» первый публикатор Клюева в США и в Германии Борис Филиппов: «„Кремль“ пропал бесследно, но это — самая лучшая участь для вымученного и фальшивого панегирика жертвы палачу»…
Но уже когда поэма появилась в печати в 2006 году благодаря самоотверженному труду над клюевским архивом, сохранённым Анатолием Яром, — труду его дочери Татьяны и питерского литературоведа Александра Ивановича Михайлова, — когда в Томске
Нет, не похожа эта поэма на «панегирик жертвы палачу»…
Кремль озарённый, вновь и снова К тебе летит беркутом слово Когтить седое вороньё! И сердце вещее моё Отныне связано с тобою Певучей цепью заревою, — Оно индийской тяжкой ковки, Но тульской жилистой сноровки, С валдайскою залётной трелью!..«Кремль озарённый» — Кремль, являющийся поэту в озарении. В божественном озарении, в котором не только переоценивается настоящее, но провидится грядущее.
Клюев, по сути, не изменяет себе, не ломает своей поэтики, он во всеоружии своего всегдашнего красочного слова, которое выпускает беркутом к Кремлю — «когтить седое вороньё»… И здесь мы волей-неволей возвращаемся и к циклу «Ленин», где впервые появляется это сакральное слово — «Кремль».
В желтухе Царь-град, в огневице Калуга, Покинули Кремль Гермоген и Филипп, Чтоб тигровым солнцем лопарского юга Сердца врачевать и молебственный хрип.Тогда врачевателями стали патриарх-мученик, уморенный голодом во время польского нашествия, и митрополит Московский, убитый по наущению сторонника Литвы новгородского архиепископа Пимена (это преступление потом будет приписано Иоанну Грозному). Теперь же — сам поэт, ссыльный и измученный, но возрождающийся на глазах, «когтит седое вороньё» в самом Кремле… Но через что нужно пройти, что преодолеть, дабы выполнить эту завещанную миссию?
…Из пепла серебрится Слово, — Его история сурово Метлой забвенья не сметёт, А бережно в венок вплетёт Звенящим выкупом за годы, Когда слепые сумасброды Меня вели из ямы в яму, Пока кладбищенскую раму Я не разбил в крови и вопи, И раскалённых перлов копи У стен кремлёвских не нашёл…Все призраки костлявой, воплощавшейся в жуткие образы на протяжении последних лет, отринуты. Живая жизнь весенним подснежником вырастает из могильного пепла, кажется, уже похоронившего поэта… Но это воскресение требует платы. Платы — «Русью Калиты и Тамерлана», ибо новая жизнь властно выступает в гармонии с некогда столь ненавидимым железом.
Мои поэмы — алконосты, Узорны, с девичьим лицом, Они в затишье костромском Питались цветом гоноболи. И русские — чего же боле? Но аромат чужих магнолий Умеют пить резным ковшом Не хуже искромётной браги. Вот почему сестре-бумаге Я поверяю тайну сердца, Чтоб не сочли за иноверца Меня товарищи по стали И по железу кумовья…