Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
Но еще задолго до того времени, когда зоркость художественного взгляда и лиризм сердца стали так враждовать между собой – еще в ранние школьные годы, Гоголь сроднился с тревогою духа.
Какая-то неотвязная мысль, весьма, впрочем, неопределенная, но мысль во всяком случае серьезная и грустная, шла рука об руку с тем весельем и той резвостью, какие, судя по воспоминаниям товарищей, проявлял этот хитрый мальчик. А он был хитер, скрытен и себе на уме, и таковым остался всю жизнь, к немалому огорчению лиц, которые думали, что в душе этого человека могли читать, как в своей собственной.
Когда позднее серьезная сторона жизни приобрела в его глазах гораздо большую цену, чем сторона веселая, когда задумчивость и грусть поколебали совсем его духовное равновесие – трагедия его души может быть объяснена трудностью того положения, какое занял он – художник на ответственном посту – перед лицом родины, которая, как он был убежден, ждала от него прорицаний. Но любопытно, что
Людям нередко в детском возрасте приходится считаться с ударами судьбы. Эти удары на разных людей разно действуют: иного закаляют и делают жизнеупорнее, иного расслабляют и заставляют теряться перед минутой – следствием чего почти всегда бывает осадок меланхолии и печали в сердце человека. Гоголю не пришлось испытать таких ударов в детстве – и не они виноваты в его ранней грусти.
В семье царили любовь и согласие. Ребенок рос в довольстве, воспитывался, как настоящий помещичий сынок, и был очень избалован. Шалил, рассказывают, также много. Счастливым условием этой детской жизни был и общий интеллигентный уровень всех тех лиц, которые окружали ребенка. И семья Гоголя, и ее знакомые были люди, которым интересы умственные и литературные не были чужды. Отец поэта, как известно, был автором нескольких игривых комедий. Особого влияния он, впрочем, на сына не оказал, так как умер очень рано. Если кто влиял непосредственно на ребенка, так это его мать – женщина очень религиозная. Ее влияние сказалось, по всем вероятиям, на том повышенном религиозном чувстве, которое всегда, с юных лет, было живо в душе ее сына. Она же, вероятно, более других и избаловала его. За эти-то попечения много лет спустя ей и пришлось выслушать от сына нижеследующее наставление: «Я очень хорошо помню, – писал он матери в 1833 году, – как меня воспитывали. Вы употребляли все усилие воспитать меня как можно лучше. Но, к несчастью, родители редко бывают хорошими воспитателями детей своих. Вы были тогда еще молоды, в первый раз имели детей, в первый раз имели с ними обращение, и так могли ли вы знать, как именно должно приступить, что именно нужно? Я помню: я ничего сильно не чувствовал, я глядел на все как на вещи, созданные для того, чтобы угождать мне. Никого особенно не любил, выключая только вас, и то только потому, что сама натура вдохнула эти чувства» [2] .
2
Письма Н. В. Гоголя. Под ред. В. И. Шенрока. СПб., 1901. Т. I., с. 260.
Иногда школа исправляет ошибки семьи и излишнее баловство в семье находит себе поправку в школьной дисциплине. Школа кое-чему научила и Гоголя, но только отнюдь не дисциплине. На тринадцатом году он был отдан в Нежинский лицей, и веселая жизнь в усадьбе сменилась не менее веселой жизнью в коридорах училища, в его саду и в окрестностях маленького провинциального городка, где, вероятно, все жители знали друг друга по имени и, наверное, знали по имени и нашего студента, который много проказничал.
По свидетельству товарищей, Гоголь особенным прилежанием в школе не отличался; он вынес из аудитории мало знаний, и вина в данном случае едва ли падает на учителей, которые, впрочем, также особенными талантами не блистали. Нежин оказал влияние только на общее развитие юноши, умственный кругозор которого расширялся в среде талантливых товарищей. Но над этим расширением, кажется, больше других работал он сам – кое-что он почитывал, а главное – наблюдал; общение с весьма разнообразными классами общества, начиная с лицейского начальства, кончая крестьянами городских предместий, куда он часто заглядывал, давало немало пищи его остроумию и фантазии. Яркий след этой изощряющейся наблюдательности остался на его уцелевших литературных школьных опытах и, вероятно, этот след был еще более заметен на тех его сатирах и памфлетах, которые он писал также в школе и которые, к сожалению, утратились. Много интересовался Гоголь в эти юношеские годы и театром: он ставил пьесы и сам играл и, говорят, с большим успехом. Но всего более он в эти годы думал, думал о самых различных и иногда очень серьезных вопросах, и они-то и были источником его грусти.
Стоит только перелистать школьную переписку Гоголя, чтобы увидать, какая перед нами сложная психическая организация. Эта юношеская переписка необычайно важна для характеристики всего склада его души. Ознакомимся же с этими ранними признаниями, в которых мы без труда узнаем совсем еще юного «искателя правды», т. е. члена той у нас довольно распространенной семьи моралистов от рождения, для которых жизнь – ряд поводов терзать свою душу разными трудными вопросами. Действительно, в ранних письмах Гоголя перед нами длинная вереница таких серьезных размышлений, иногда изложенных в удивительно вычурном, патетическом тоне, который звучит подчас неискренне и неприятно. Но такое вычурное патетическое выражение бывает нередко прямым следствием повышенности очень искреннего чувства, слишком еще интенсивного и потому не способного из нескольких выражений выбирать себе наиболее подходящее; и у Гоголя, как известно, эта вычурность языка всегда проступала наружу, когда он говорил о чем-нибудь сердцу его наиболее дорогом и близком.
Одна мысль в его детских письмах останавливает на себе преимущественно наше внимание. Это мысль о том, что я – странная натура, иначе, чем другие, созданная, чувствующая и думающая иначе; куда идти мне и какой избрать род деятельности, соответствующий той силе, какую я в себе чувствую?
Как видим, это та же самая мысль, с которой Гоголь лег в могилу.
Гоголь еще в самую раннюю пору жизни произвел себя в какую-то загадочную натуру и как будто гордился этим: он почему-то думал, что уже успел испить от житейской печали и скорби, что вообще его отношение к жизни совсем иное, чем у других людей его возраста. На обыкновенном школьном языке такое состояние духа иногда называют «ломаньем», но если доля такого «лома» и была в ранней исповеди Гоголя, то в целом эта исповедь все-таки была правдива: что-то необычное и пока неизъяснимое сознавал в себе этот странный юноша.
Вот что он пишет матери накануне выхода из школы: «Я больше испытал горя и нужд, нежели вы думаете; я нарочно старался у вас всегда, когда бывал дома, показывать рассеянность, своенравие и проч., чтобы вы думали, что я мало обтерся, что мало был принижаем злом. Но вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей, глупых, смешных притязаний, холодного презрения и проч. Все выносил я без упреков, без роптания, никто не слыхал моих жалоб, я даже всегда хвалил виновников моего горя. Правда, я почитаюсь загадкою для всех; никто не разгадал меня совершенно. У вас почитают меня своенравным, каким-то несносным педантом, думающим, что он умнее всех, что он создан на другой лад от людей. Вы меня называете мечтателем, опрометчивым… Нет, я слишком много знаю людей, чтобы быть мечтателем. Уроки, которые я от них получил, останутся навеки неизгладимыми, и они – верная порука моего счастья» [3] .
3
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 97–98.
Читая это письмо, бедная Мария Ивановна, вероятно, верила каждому слову своего сына, тем более, что и раньше он в своих письмах говорил ей приблизительно то же, только не все сразу, как он это сделал в этом признании. Мы можем быть более строги и можем заподозрить в этих словах преувеличение, которое тем не менее весьма характерно. Преувеличивать Гоголь любил и позднее: ему всегда казалось, что жизнь на него смотрит гораздо более страшными глазами, чем это было на самом деле; но эти ранние жалобы на одиночество, на неловкое, трудное, страдательное положение среди людей – показатели хоть и неопределенного, но все-таки весьма задумчивого отношения юноши к тому, мимо чего мы обыкновенно в юности проходим, т. е. к общему смыслу жизни, который для большинства теряется за раздробленными впечатлениями отдельных минут и частных будничных столкновений.
Иногда в итоге такого обобщения житейских встреч и явлений получался у нашего мечтателя вызывающий и презрительный отзыв о людях. В письме к одному приятелю Гоголь в таких словах говорил о своей лицейской жизни: «Как чувствительно приближение выпуска, а с ним и благодетельной свободы: не знаю, как-то на следующий год я перенесу это время! (Речь идет об экзаменах)… Как тяжело быть зарыту вместе с созданиями низкой неизвестности в безмолвие мертвое! Ты знаешь всех наших существователей, всех, населивших Нежин. Они задавили корою своей земности, ничтожного самодовольствия высокое назначение человека. И между этими существователями я должен пресмыкаться… из них не исключаются и дорогие наставники наши. Только между товарищами, и то немногими, нахожу иногда, кому бы сказать что-нибудь. Ты теперь в зеркале видишь меня. Пожалей обо мне! Может быть, слеза соучастия, отдавшаяся на твоих глазах, послышится и мне» [4] . Все это очень риторично и некрасиво высказано. Но во всей этой тираде и тому подобных, которых в письмах Гоголя немало, есть и нечто истинное и искреннее; это – неясное пока чувство своего превосходства, чувство, ничем еще не оправданное и потому лишь патетически высказанное и взвинченное. Ставить юноше в упрек это раннее самомнение, это подчеркивание своего отличия от всех остальных людей, это кокетничанье своей загадочностью – можно, но надо помнить, что этот порок вытекал, бессознательно для самого Гоголя, из бесспорного превосходства его ума и чувства, в котором он не давал себе пока ясного отчета.
4
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 75.