Николка Персик. Аня в Стране чудес
Шрифт:
И со всех ветвей сада земного и сада небесного хор голосков, шепчущих, трепетных, песенных, вторил:
Вкоренись, вкоренись!Тогда погрузил я руки в землю и сказал:
– Хочешь
Земля моя добрая, мягкая, сочная! В нее я по локти вошел; как грудь, она таяла, и мял я ее коленями, пальцами. Я к ней прижался вплотную, запечатлел в ней свой след с головы до пяток; в ней постлал я постель себе, лег; во всю длину растянувшись, я глядел на небо, на грозди звезд, рот разинув, как будто я ожидал, что одна из них мне на язык вот-вот упадет. Июльская ночь заливалась Песнею песен. Безумный кузнечик кричал, кричал, кричал во все нелегкие. Часы св. Мартына внезапно пробили двенадцать, или четырнадцать, или шестнадцать (поистине это был звон необычный). И вот уже звезды, звезды на небе и звезды в саду моем перезвон затевают… Что за музыка, Господи! Сердце мое чуть не лопалось; грохотало в ушах, как грохочут оконные стекла в грозу. И я видел со дна своей ямы, как восходило дерево райское: лоза виноградная, гроздями увешанная, из пупа моего вырастала. Вместе с нею и я поднимался. И весь мой сад сопутствовал мне, распевая. На самой высокой ветке звезда висячая плясала как шалая, и, запрокинув лицо, чтобы видеть ее, лез я, тянулся я к ней и во все горло орал:
Виноградинка моя, Подожди, молю я! Лезу я, сорву тебя! Аллилуйя.Я лез, вероятно, большую часть ночи. Распевал не умолкая в продолжение целых часов, как передавали мне после. Пел я на все лады, духовное, светское, песни похоронные и песни свадебные, кондаки и тропари рождественские, погудки охотничьи и плясовые, песни наставительные и другие – веселенькие, и наигрывал я то на гитаре, то на волынке, бил в барабан, трубил. Сбежавшиеся соседи надрывали себе животики и говорили:
– Ну и гомон! Это Николка дух испускает. Он спятил с ума, спятил с ума!..
На следующий день я, так сказать, не соперничал с солнцем: оно встало раньше меня. Было за полдень, когда я проснулся. Ах, как приятно было мне, друже, снова увидеть себя в яме своей земляной. Не то чтобы мягкостью ложе мое отличалось, по правде сказать, чертовски болела спина. Но как сладостно знать, что спина еще есть! Итак, не ушел ты, Персик, милый дружок. Дай – поцелую тебя, мой сынок. Дай – ощупаю я это тельце, это славное личико! Да, это ты. Как я рад! Если б меня ты покинул, никогда я, Николка, не мог бы утешиться. Здравствуй, о сад мой! Дыни мои улыбаются радостно мне. Зрейте, касатики.
Прервал мое созерцание рев двух ослов, раздавшийся вдруг за стеной:
– Персик! Персик! Ты умер?
То Ерник и Шумила, которые, не слыша больше моего голоса, горюют на дороге и уже, вероятно, возносят мои добродетели. Я встаю (ах! поясница проклятая!). Подхожу тихонько и, вдруг высунувши голову из дырки оконца, кричу:
– Ку-ку, вот и он!
Они так и отпрянули.
– Персик, ты, значит, не умер!
Они от радости разом смеялись и плакали. Я показал им язык:
– Человечек живехонек!..
Поверите ли вы, что эти скоты меня оставили в продолжение двух недель в чертоге моем под замком, пока не уверились в том, что я выздоровел! Впрочем, я должен сказать, что я благодаря им не ощущал недостатка ни в манне небесной, ни в воде ключевой (разумею
Когда я в первый раз вышел, Шумила сказал мне:
– Друг дорогой, видишь – святой Рок тебя спас. Пойди же отблагодари его. Сделай это, прошу!
Я в ответ:
– Не он – а скорее святой Иранси, святой Шабли или П<у>и.
– Ну ладно, Николка, поступим мы так: пойди ко святому Року ради меня, я же, ради тебя, пойду на поклон к святой Бутылке.
Пока совершали мы это двойное паломничество (взяли мы также и Ерника), я заметил:
– Сознайтесь, друзья, что вы с меньшей охотой бы чокнулись в день, когда я на прощанье хотел с вами выпить? Вы не казались особенно рады за мною последовать.
– Люблю я тебя, – сказал Ерник, – люблю я, клянусь; но что же поделаешь? Себя я тоже люблю. Верно сказано: «Своя рубашка ближе к телу».
– Грешен я, грешен, – гремел Шумила и бил себя в грудь, как в барабан, – я трус, такова уж природа моя.
– Куда же, Ерник, ты дел уроки Катона? А ты, поп, к чему послужила тебе вера твоя?
– Ах, мой друг, как сладостна жизнь, – оба сказали они со вздохом глубоким.
Поцеловались мы тут, рассмеялись и вместе сказали:
– Добрый человек не дорого стоит. Брать его нужно как есть. Бог его сделал. Он правильно сделал.
Смерть старухи
Я принялся вновь наслаждаться жизнью. Мне не стоило это большого труда, как вы понимаете сами. Даже, Бог весть почему, мне казалась она еще слаще, воложней [65] , чем прежде, – нежной, пухлой и золотистой, на диво поджаренной, сочно-хрустящей в зубах и тающей на языке. Ненасытность воскресшего! Лазарь, должно быть, здорово ел!
Однажды, как после работы радостной, бой мы с друзьями вели на оружье Самсона, входит крестьянин, пришедший из дальней деревни.
65
Жирный, маслянистый, сдобный (Словарь Даля).
– Сударь, – он мне говорит, – я третьего дня видел вашу хозяйку.
– Ишь ты! Везет же тебе, – говорю, – ну как поживает старуха?
– Прекрасно. Она отправляется.
– Куда же?
– Она отправляется, сударь, бежит со всех ног в лучший мир.
– Он это свойство утратит, – заметил какой-то шутник.
Другой подхватил:
– Отходит она; но ты остаешься. За твое здоровье, Николка. Было счастье одно, а вот и второе.
Я же, чтоб им подражать (встревожился я, как-никак):
– Чокнемся! Бог человека любит; Он у него отнимает жену, когда уж не знает, что с нею делать.
Но вино показалось мне вдруг горьковатым, не мог я стакан свой допить; тогда, взяв дубинку, я встал и ушел, ни с кем не простившись. Они закричали мне вслед:
– Что за муха тебя укусила?
Но я уже был далеко, не ответствовал я, сердце сжималось… Видите ли, можно старуху свою не любить, можно друг друга пилить ночью и днем, в продолжение четверти века, – но когда безносая смерть приходит за нею, за тою, которая, плотно прижавшись к тебе в слишком узкой постели, потея, грела тебя столько лет и в своем тощем теле взлелеяла семя твое, – чувствуешь что-то вот здесь; подступает к горлу комок; это как будто часть от тебя отделяется; и хоть она некрасива, хоть тебе она вечно мешала, все же больно тебе за нее, за себя, жалеешь ее… Прости, Господи! любишь…