Никто никогда не умирает
Шрифт:
– Ты словно по книге читаешь,- сказала она.- На человеческий язык не похоже.
– Очень жаль,- сказал он.- Жизнь научила. Это то, что должно быть сделано. И это для меня важнее всего.
– Для меня важнее всего мертвые,- сказала она.
– Мертвым почет. Но не это важно.
– Опять как по книге!- гневно сказала она.- У тебя вместо сердца книга.
– Очень жаль, Мария. Я думал, ты поймешь.
Все, что я понимаю,- это мертвые,- сказала она.
Он знал, что это неправда. Она не видела, как они умирали под дождем в оливковых рощах Харамы, в жару в разбитых домах Кихорны,
– Тут была птица,- сказал он.- Дрозд в клетке.
– Да.
– Я его выпустил.
– Какой ты добрый!- сказала она насмешливо.- Вот не знала, что солдаты так сентиментальны!
– А я хороший солдат.
– Верю. Ты и. говоришь, как хороший солдат. А каким солдатом был мой брат?
– Прекрасным солдатом. Веселее, чем я. Я не веселый. Это недостаток.
– А он был веселый?
– Всегда. И это мы очень ценили.
– А ты не веселый?
– Нет. Я все принимаю слишком всерьез. Это недостаток.
– Зато самокритики хоть отбавляй, и говоришь как по книге.
– Лучше бы мне быть веселей,- сказал он.- Никак не могу научиться.
– А веселые все убиты.
– Нет,- сказал он.- Базилио веселый.
– Ну, так и его убьют,- сказала она.
– Мария! Как можно? Ты говоришь, как пораженец.
– А ты как по книге!- сказала она.- Не трогай меня. У тебя черствое сердце, и я тебя ненавижу.
И снова он почувствовал обиду, он, который считал, что сердце его зачерствело, и ничто не может причинить боль, кроме физических страданий. Все еще сидя на койке, он нагнулся.
– Стяни с меня свитер,- сказал он.
– С какой стати?
Он поднял свитер на спине и повернулся.
– Смотри, Мария. В книге такого не увидишь.
– Не стану смотреть,- сказала она.- И не хочу.
– Дай сюда руку.
Он почувствовал, как ее пальцы нащупали след сквозной раны, через которую свободно прошел бы бейсбольный мяч, чудовищный шрам от раны, прочищая которую хирург просовывал туда руку в перчатке, шрам, который проходил от одного бока к другому. Он почувствовал прикосновение ее пальцев и внутренне содрогнулся. Потом она крепко обняла его и поцеловала, и губы ее были островком во внезапном океане острой боли, которая захлестнула его слепящей, нестерпимой, нарастающей, жгучей волной и тотчас же схлынула. А губы здесь, все еще здесь; и потом, ошеломленный, весь в поту, один на койке, а Мария плачет и твердит:
– О Энрике, прости меня? Прости, прости!
– Не важно,- сказал Энрике.- И прощать тут нечего. Но только это было не из книг.
– И всегда так больно?
– Когда касаются или при толчках.
– А как позвоночник?
– Он был только слегка задет. И почки тоже. Осколок вошел с одной стороны и вышел с другой. Там ниже и на ногах есть еще раны.
– Энрике, прости меня!
– Да нечего прощать! Вот только плохо, что не могу обнять тебя и, кроме того, что невесел.
– Мы обнимемся, когда все заживет.
– Да.
– И я буду за тобой ухаживать.
– Нет, ухаживать за тобой буду я. Это все пустяки. Только больно, когда касаются, и при толчках. Меня не это беспокоит. Теперь нам надо приниматься за работу. И поскорее уйти отсюда. Все, что здесь есть, надо вывезти сегодня же. Надо все это поместить в новом и невыслеженном месте, пригодном для хранения. Потребуется нам все это очень нескоро. Предстоит еще много работы, пока мы снова не создадим необходимые условия. Многих надо еще воспитать. К тому времени патроны едва ли будут Пригодны. В нашем климате быстро портятся запалы. А сейчас нам надо уйти. И так уже я допустил глупость, задержавшись тут так долго, а глупец, который поместил меня сюда, будет отвечать перед комитетом.
– Я должна провести тебя туда ночью. Они считали, что день ты в этом доме будешь в безопасности.
– Этот дом - сплошная глупость!
– Мы скоро уйдем.
– Давно пора было уйти.
– Поцелуй меня, Энрике!
– Мы осторожно,- сказал он.
Потом в темноте на постели, с закрытыми глазами, осторожно прилаживаясь и чувствуя на своих губах ее губы, и счастье без боли, и чувство, что ты дома без боли, дома и жив без боли, и что тебя любят и нет боли; была пустота в их любви, и она заполнилась, и губы их в темноте целуют, и они счастливы, счастливы в жаркой темноте у себя дома и без боли, и вдруг пронзительный вой сирены, и опять боль, нестерпимая боль - настоящая сирена, а не радио. И не одна сирена. Их две. И они приближаются с обоих концов улицы.
Он повернул голову, потом встал. Он подумал: недолго же довелось побыть дома.
– Выходи в дверь и через пустырь,- сказал он.- Иди, я отсюда буду отстреливаться и отвлеку их.
– Нет, ты иди,- сказала она.- Пожалуйста. Это я останусь и буду отстреливаться, тогда они подумают, что ты еще здесь.
– Послушай,- сказал он.- Мы оба уйдем. Тут нечего защищать. Все это оружие ни к чему. Лучше уйти.
– Нет, я останусь,- сказала она.- Я буду тебя защищать. Она потянулась к его кобуре за пистолетом, но он ударил ее по щеке.
– Пойдем. Не глупи. Пойдем!
Они спустились вниз, и он чувствовал ее у себя за спиной. Он распахнул двери, и оба они вышли в темноту. Он обернулся и запер дверь.
– Беги, Мария!
– сказал он.- Через пустырь, вот в том направлении. Скорей!
– Я хочу, с тобой!
Он опять ударил ее по щеке.
– Беги! Потом нырни в траву и ползи. Прости меня, Мария. Но иди. Я пойду в другую сторону. Беги,- сказал он.- Да беги же, черт возьми!
Они одновременно нырнули в заросль сорняков. Он пробежал шагов двадцать, а потом, когда полицейские машины остановились перед домом и сирены умолкли, прижался к земле и пополз.
Он упорно продирался сквозь заросли, лицо ему засыпало пыльцой сорняков, репьи своими колючками терзали ему руки и колени, и он услышал, как они обходят дом. Теперь окружили его.
Он упорно полз, напряженно думая, не обращая внимания на боль.
"Почему сирены? Почему нет машины на задах? Почему нет фонаря или прожектора на пустыре? Кубинцы!- думал он.- Надо же быть такими напыщенными глупцами. Должно быть, уверены, что в доме никого нет. Явились забрать оружие. Но почему сирены?"