Но пасаран! Годы и люди
Шрифт:
Еще продолжались объятия и не успели мы ответить на первый вопрос: «Как доехали? Ждали вас еще вчера», — не успели сказать о грузе продуктов, как загудели сирены воздушной тревоги. Я инстинктивно взялся за камеру.
Вместе с Учителем, Соловцевым и Сергеем Фоминым мы поднялись на крышу дома. Гремел тысячеголосый гром зенитных батарей. Мы увидели эскадрильи фашистских бомбардировщиков. Такого я никогда не видел. Они шли с разных сторон к центру города. Я попытался их сосчитать, но сбился. В поле зрения было более ста бомбардировщиков. А за ними вдали такие же группы самолетов виднелись над другими частями города. Сколько же их всего?
— Что ж, ребята, это у вас каждый день? — спросил я.
— Налеты почти ежедневно,
Бомбежка продолжалась около часа. Кто-то из операторов помчался в город, чтобы снимать там. Мы наблюдали воздушный бой, который вели наши истребители с немецкими бомбардировщиками и прикрывавшими их истребителями.
Когда все кончилось, товарищи повели меня на студию. Знакомая картина — мы привыкли к этому в Лиховом переулке — студия на казарменном положении. Все живут здесь. Койки, железные печурки. Не хватает только мебели — пошла на топливо. Меня забросали вопросами. Я называл имена товарищей кинооператоров, погибших в первые дни, месяцы войны. «Погиб под Киевом, убит под Брянском, пропал без вести на Южном…» Они перечисляли свои потери.
Товарищи рассказывали, какой радостью была для них весть о нашей победе под Москвой. Кто-то сказал: «Ну, ничего, и мы дорвемся». Я смотрел на их изможденные лица, поражаясь, до чего же страдание, голод могут изменить облик человека. Молодые ребята выглядели стариками.
Ежеминутно кто-то входил в комнату — объятия, поцелуй, рукопожатия. Люди казались такими хрупкими, обнимая их, я боялся, что они могут сломаться. А ведь не сломались! Невзирая на все испытания. Кремневой породы люди, кинохроникеры, думал я, глядя на товарищей. И вели они себя вовсе не как больные от истощения — сохранили живость, пытливость, чувство юмора.
— Ну, выкладывай все новости, давай же, давай.
Тут я спохватился.
— Новости потом, — сказал я. — Идите все во двор, ребята. Там стоит машина, в ней…
Был скинут брезент, опущены борта машины, мы взялись за переноску богатства, привезенного нами, в комнату, отведенную для этой цели. В проблеме учета и распределения продуктов ленинградские кинохроникеры не проявили медлительности. Создали комиссию, составили списки людей. Учтены были семьи, особенно — дети, не забыты те, кто находился в госпитале, принято было во внимание состояние здоровья людей. Некоторые уже не в силах были двигаться.
Спустя много лет оператор Герман Шулятин рассказывал мне о том, как он лежал в госпитале с незаживающей раной — с раздробленной костью ноги. Врачи говорили ему, что спасти его могут только какие-то витаминозные компоненты, содержащиеся в рыбных продуктах. Например, в кетовой икре, в свежем балыке. Говоря: «кетовая икра», врач виновато улыбался. Товарищи, чтобы спасти друга, собирались уже заняться ловлей рыбы подо льдом Финского залива. Но руки до этого не дошли. «Представляешь себе мое состояние, — говорил мне Герман спустя много лет, — когда Миля принесла мне в госпиталь привезенную тобой кетовую икру, балык, это было похоже на сказку из «Тысячи и одной ночи».
Немного погодя в том же общежитии студии состоялся у нас деловой разговор. Сообщил товарищам о тревоге, которую в Комитете кинематографии вызывает позиция, занятая ленинградскими хроникерами. Решив делать большой фильм о Ленинграде, они прекратили высылку хроникальных материалов.
— Мы действительно накапливаем материал для большого фильма об обороне Ленинграда, — сказал Валерий Соловцев. — Кое-что посылали в Москву, могли бы, конечно, высылать больше и регулярнее, но трудности с лабораторией лимитировали нас. Мы не имели возможности делать дубль-негативы с каждой съемки. А отправлять оригинальный негатив не решались — что если бы он пропал?
— Видимо, вы действуете, товарищи, по принципу: «победителей не судят», — сказал я. — Фильм, создаваемый вами, будет,
— Материал для большой картины уже собран, нам очень активно помогал Всеволод Вишневский, — сказал Ефим Учитель. — Сейчас вместе с тобой будем работать над созданием фильма, который, собственно говоря, уже снят.
— Ты прибыл удивительно вовремя, — сказал Халипов, директор Ленинградской студии кинохроники, — как раз сегодня вечером нас вызывают в Смольный. Обком партии и Военный совет Ленинградского фронта хотят ознакомиться с материалом. На просмотр приглашают всю нашу группу и Всеволода Вишневского.
— Поедем с нами, — сказал Соловцев. — А сейчас тебе не мешало бы отдохнуть. За нами приедут к восьми вечера.
Мы быстро решили организационные вопросы: машину нашу завтра же отправим в обратный путь. Медлить нельзя — Ладога скоро растает, ледовая трасса перестанет существовать, а машина была нами взята в Управлении тыла с обязательством немедленно вернуть ее в Москву.
Я заснул мертвым сном, едва прикоснувшись головой к подушке. Не знаю, сколько проспал, но проснулся оттого, что меня трясли изо всей силы. Видимо, большого труда стоило заставить меня открыть глаза. Вскочив, увидел склоненное надо мной лицо Всеволода Вишневского.
* * *
Милый Всеволод! Увлекающийся, горячий, упрямый. Неистовый в своей ненависти к врагам, легко ранимый, способный прослезиться, если что-то глубоко его взволновало.
Мы подружились с Всеволодом в Испании. Он приезжал туда в 1937 году с делегацией советских писателей на Всемирный антифашистский конгресс культуры, который открывался в Валенсии, а затем продолжил свои заседания под бомбами и артиллерийским обстрелом в осажденном Мадриде. Там возил я Всеволода Вишневского в Карабанчель-Бахо на баррикады самого переднего края мадридской окраины. Познакомил Всеволода с бойцами на баррикаде и сказал им, что это один из создателей фильма «Мы из Кронштадта». Не было бойца на мадридском фронте, который не знал бы этого фильма. Слово «Петроград» было в осажденном Мадриде символом стойкости, мужества и героизма. Всеволод попросил меня: «Скажи им, что я, советский писатель, участник гражданской войны, участник обороны Петрограда, хочу из этого пулемета, из нашего, советского «максима» выпустить очередь по фашистам». Милисьянос долго хлопали его по спине, улыбались: «Муй буэно!» Подвели его к пулемету, и один из парней сказал: «Видишь тот дом? Левое окно на втором этаже, там у них огневая точка».
Всеволод впился в пулемет и выпустил длинную очередь. Отойдя от пулемета, отвернулся, махнул рукой, глаза его наполнились слезами. В этом был весь Всеволод Вишневский — наивный, страстный. Кто-то, помню, узнав о пулеметной очереди, пожал плечами, бросил фразу о позерстве Вишневского. Это было не позерство, а эмоциональный импульс, психологическая потребность здесь, на переднем крае, выпустить очередь по фашистам. Такой уж он был, Всеволод Вишневский…
* * *
Мы крепко обнялись, долго тискали друг друга. На его груди, кроме советских орденов, был полный бант Георгиевских крестов. Спустились во двор, где нас ждали машины, присланные из Смольного, поехали по улицам вечернего Ленинграда. В машине на ходу мы могли лишь бегло обменяться мыслями о будущем фильме. Вишневский, Учитель, Соловцев уже вжились в будущую картину. Перед их глазами был каждый метр снятого материала. То, что нам предстояло сегодня просмотреть, это еще не картина — черновой ее набросок. По словам Всеволода, материал потрясающий. Особенно — город, жители, стойкость ленинградцев. По его мнению, такого до сих пор на экране не было.