Ночь после выпуска (сборник)
Шрифт:
Гордость!
Гордился собой, что пренебрегаю смертью, что истина дороже жизни. Хотел даже встречи с ним, надеялся, что не дрогну. И рванул затравленным зайцем… Шляпу потерял… «Ну и нагрузился же ты, папаша…» Отнято, наверное, самое, самое последнее, а жизнь осталась.
– Здравствуйте, Николай Степанович, – тихий голос за спиной.
Я даже не вздрогнул, я, кажется, ждал этот голос. Я медленно, медленно обернулся.
Прижимая локтем брезентовую сумку, стоял он. Брюки с пузырями на коленях, мокрый ватник коробом, потасканное круглое лицо в знакомой щетине, красный,
– Вы шляпу обронили, возьмите.
– Спасибо. – Я взял шляпу, стал чистить ее рукавом.
Помолчали.
– А вы, оказывается, отчаянный человек. Думал, как сурок, будете в своей норе прятаться. Нет, целый день свежим воздухом дышите, даже в скверике отдыхали.
– Что же не подошли? О вас думал.
– Вспомнить хотели, кто я такой?
– Не сумел.
– И то, каждого не запомнишь, да и лет прошло изрядно.
– Почему только сейчас объявились? Сколько удобных минут было… Хотя бы в сквере, а того лучше в подъезде…
– А вы думаете, мне удобно в затылочек? Не кошелек собираюсь отнять. Я судья вам, дорогой Николай Степанович, судья! Хочу глядеть вам в глаза, хочу услышать ваши оправдания. Оправдывайтесь! Если пожелаете, конечно…
– Пожелаю, отчего же…
– Вот и хорошо. Безнадежным дураком никогда вас не считал. Если не возражаете, то в том кафе… с удобствами и при свете.
Я все еще не мог оторвать плечо от столба.
– Ну что ж вы? Заело?
– Обождите, дайте отдышаться. Я же не молоденький – такие кроссы устраивать.
Кафе называлось «Березка». В городе недавно появилось несколько таких кафе – пластиковая роскошь, шедевры горпитовской лирики: «Березка», «Ласточка», «Ромашка». Они сменили дощато-фанерные безымянные «пиво-воды», как пятиэтажные дома сменили покосившиеся бараки.
Здесь было много света и много воздуха и, судя по тому, что полно свободных столиков, мало выпивки.
Перед тем как пересечь дорогу к кафе, мой опекун произнес:
– Смотрите, не вздумайте… Шаг вправо, шаг влево, как когда-то наставляли меня…
Мы заняли столик, вовсе не укромный, не у стены, в стороне, и не в углу, а на самой середине, напротив стеклянной стены. Мы заняли столик и сразу же попали в витрину кафе, в число показательно закусывающих.
По одну сторону за соседним столиком уныло ел яичницу человек командированно-периферийного вида, с тусклым галстучком на несвежей сорочке. По другую – нешумная компания молодежи, спиной ко мне девица, одетая в кричаще канареечный свитер, волосы рассыпаны по канареечным плечам.
Много света, и со всех сторон глаза, даже с улицы. Как не походило это место на те места, где, по моим представлениям, должны происходить убийства. Да и сам убийца не производил впечатления. Без своей кепки он оказался совершенно лыс, глазки мелкие, водянисто-серые, нос воробьино задорный, простуженно красный после гуляния под дождем. На вид ему можно дать сорок, а то и все пятьдесят. Нет, не могу узнать, безнадежно. Сколько прошло людей мимо, класс за классом…
Мой убийца деловито прислонил к столу спинки свободных стульев.
– Будет занято.
Столь же деловито вынул из сумки какой-то пакет из толстой серой бумаги (в такие пакеты в булочных отвешивают сушки и ванильные сухари). Пакет лег на стол тяжело и как-то неплотно.
– Так вот, – водянистые глазки в упор, – назначаю вас своим собственным адвокатом.
И я вдруг понял, что наконец-то нашел того, кто выслушает меня со вниманием, – можно исповедоваться до конца.
– На суде обычно первое слово дается обвинению.
– Можно начать и с обвинения. Вижу, вы меня так и не узнаете?
Я с настойчивой пытливостью вглядывался в него – плоская лысина, нос стручком, что-то есть в складке губ зыбко знакомое… На эту горькую складочку я обратил внимание еще в автобусе.
– Не вспомню, – со вздохом признался я.
– Моя фамилия Кропотов. Сергей Кропотов, – произнес он сухо.
– Обождите, обождите… Тот самый, у которого отец?..
– Да, тот самый.
– Сережа Кропотов, такой тихий и милый мальчик… Трудно поверить.
Он равнодушно вздохнул.
– Двадцать лет спустя, роман с продолжением…
Я вглядывался в него и всеми силами старался увидеть под одутловатой, тяжело-свинцовой физиономией девичьи-акварельное лицо с зачесом русых волос, паренька в выгоревшей байковой куртке с молнией. Кажется, я уловил сходство, смутное, как шум морского прибоя в раковине, поднесенной к уху.
Он был самым обычным из моих учеников: вполне прилично учился, недурно рисовал, оформлял общешкольную стенгазету, выбирался в разные комиссии и комитеты. К нему я не испытывал никогда ни большой любви, ни сильной антипатии. Однажды я спас его от исключения из школы.
– Да, пожалуй… Сережа Кропотов. Но как вы изменились!
Он промолчал с выражением суровой торжественности на небритой физиономии.
– За что же вы меня?.. Право, теряюсь в догадках.
– Вы слишком спешите, Николай Степанович, – с победной небрежностью усмехнулся он и пошевелил громоздкий пакет на столе.
Похоже, он давно готовился к своей праведной роли и сейчас играл ее слишком усердно, потому переигрывал.
Мать его, помнится, служила то ли делопроизводителем, то ли инкассатором. Он был единственным сыном, всегда отутюженный, заштопанный, умытый – эдакий наглядный экспонат материнского усердия: «Мы не хуже других». Впрочем, в те годы «не хуже других» стать было не трудно, только-только прошла война, все еще жили впроголодь, одевались не форсисто.
Отец его еще в сорок первом пропал без вести. Таких – не живых и не убитых – в те годы было немало. Редко кто из них возвращался, чаще в военкомате переносили их фамилии в списки погибших, чтоб семья могла получать законную пенсию.
Но вдруг полтора года спустя после окончания войны отец Кропотова объявился в Карасино. Он спрятался в доме и не показывался на улице, но досужая молва расписывала его портрет: «Зачервивел, в коросте весь… Стариком выглядит… Из-под Воркуты прибыл, защитничек родины».