Ночь внутри
Шрифт:
Я уже говорила о песцовой шубе - знатном приданом моей матери. Так вот, дороже вещи у отца не было (речь, конечно, о рублях, а не о памяти) такой мех не оскорбил бы ни купчиху, ни чиновницу. Михаил никогда не говорил о продаже шубы, поэтому удивил братьев, когда однажды вечером, на седьмой день бойкота - в этот день у нас вышли последние сухари, - извлек ее на свет и вздумал проветривать. Но его ни о чем не спросили - в нашей семье считалось суесловием задавать вопросы из одного любопытства. В тот же вечер отец, прихватив шубу, вышел из лавки и объявился снова только через пару часов - с пустыми руками. Братьям он ничего не объяснил, просто зашел в спальню, разделся и сказал, задувая лампу: "Завтра эти засранцы полезут в окна".
Утром
Я стояла за дверью и смотрела в щелочку, а рядом, у ног, валялся вырезанный Семеном деревянный филин, которого отец сунул мне в руки для игры. Когда звякнул колоколец, я увидела входящего господина (позже я узнала, что это был исправник) и его семейство: жену и двух остролицых дочерей. Дети щебетали и звонко смеялись - я смотрела на них, затаив дыхание, и отдыхала от своего сиротства. Бог знает, что они приобрели у Михаила, но только отцу нечем было дать сдачи с трехрублевой ассигнации. Михаил послал Семена в хлебную лавку по соседству менять трешку у булочника Серпокрыла, а исправнику невозмутимо заявил, что по утрам мелкие деньги уходят на рыночные закупки. Упаковав товар, отец проводил покупателей на улицу (пусть прохожие убедятся в капитуляции своего стана), а когда вернулся, то был похож на памятник самому себе.
Визит исправника оказался неслучайным. Это стало ясно в конце ноября, когда выпал снег, и жена исправника появилась на улице в песцовой шубе. К тому времени город уже вовсю стаптывал "товары Зотовых", - кто бы сказал тогда, глядя, как бойко идет у братьев дело, что отец поступил нерасчетливо? Напротив, расчет был верен и прост: подарок слишком хорош, чтобы отказаться от него даже недругу, но, принятый, он требует ответа, пройти мимо лавки, как мимо дохлой кошки, исправник больше не мог.
Визит послужил сигналом к концу бойкота. В тот же день были проданы первые восемь пар лакированных штиблет, а через месяц Михаил отправился в Петербург за новой партией обуви. Премудрость его предприятия была незатейливой, - он нащупал жилу, никем в Мельне до него не тронутую, и вычерпал из нее приличный капитал.
Николай ВТОРУШИН
За окном полощется фонарный свет. По стенам прыгают проворные рыжие блики. Дождь хлещет стекла. Полумрак трепещет, в нем оживают призраки - я не знаю, кто они такие, но знаю, что старуха их за что-то ненавидит...
Анна ЗОТОВА
– С первой выручки братья накупили еды. Они отмечали свою победу: отец и Семен (Яков сидел в стороне безучастный) резали на кухне сочными ломтями сырую телятину, посыпали солью и отправляли в рот, который казался глубоким, кровоточащим порезом. Меня не было с ними, я стояла в спальне за дверью и не могла оторваться от щели в досках - мне было страшно, от страха я набила полный рот мягкой булки, и она застревала у меня в горле всякий раз, как кто-нибудь из них улыбался...
А зимой, когда упал спрос на штиблеты и у отца появилось чуть больше свободного времени, в его голову влезла новая блажь. Он решил окончательно покорить этот город - уложить его в свою постель и законно терзать по праву хозяина, - он надумал жениться. С помощью этой уловки Михаил хотел обойти свой жребий, надуть сидящего внутри беса - размножиться, авось потомство разбежится, поди-ка его достань! Но на этих ухищрениях они по очереди замудрили самих себя, - им все равно пришлось исполнить то, что было написано у них на роду...
Николай ВТОРУШИН
– Если я правильно по...
Анна ЗОТОВА
– ...ведь лукавый - мастер опережать человечьи хитрости. Все было решено за них еще до того, как самый первый подумал, что может в этой жизни хоть что-то решить сам.
Николай ВТОРУШИН
– Вы хотите сказать, что ваш отец стал миллионером?
2
Сентябрь пах флоксами. Мельна просыхала после трехдневного ливня, клубилась под душным солнцем бабьего лета. В зыбком воздухе парили ароматы бесчисленных клумб и палисадников - осень бальзамировала отжившего предка.
Огибая вянущие лужи, Николай шел через привокзальную площадь. Он не думал о поездке - о том, как будет уговаривать Митю и что будет хвалить в Мельне, - об этом он устал думать. С тех пор, как его забросили сюда после института на отработку, ему редко удавалось размышлять о чем-то, помимо этого.
Очередь подтянулась к арочному окошку кассы, вырезанному в матовом стекле. За окошком Николай увидел голые руки - светящиеся, мраморно-бледные руки, созданные для восторгов и ласк, - и, еще не взглянув на лицо, догадался, что это та самая женщина, о которой толковала ему в последний дождливый день Анна Зотова. Лицо ничуть не изменилось, было тем же, что и на фотографии, сунутой ему под нос старухой, словно неопровержимый вещественный факт в пользу ее обвинительного слова. Прошедшие годы не оставили на нем следов увядания, оно было свежо, как только что срезанный с грядки салат, но при этом - живое, светящееся, теплое. На фотографии была Психея, здесь - Артемида-охотница. Странный, диковатый взгляд хлестнул Николая, он показался невнятно знакомым...
– но не из речи старухи. Точно посреди ясного текста ему попалась фраза на чужом языке.
С билетом в кармане, думая о той, чьи диковинные руки дали ему этот билет, Николай вышел (в дверях флоксы вылили на него свой мед) на затопленную солнцем платформу. Николай не думал о поездке - в нем снова проснулась посторонняя жизнь, - ил чужого прошлого затягивал в зыбь, и с каждой попыткой освободиться он увязал все основательнее.
Предание о Зотовых - от бегства из астраханской степи до октябрьских сумерек ленинградского вечера, когда внук Семена выскочил из мира, как из гремящего трамвая, - всю чашу их простой и жуткой жизни Николай выпил вместе с ними с той разницей, что они, глоток за глотком, хлебали ее больше полувека, а он опростал за три мокрых дня, с той разницей, что они терзали землю своими жизнями и смертями, а он был зрителем, выбитым из собственной памяти, погруженным в их чувства, их волю... Николай видел их уже не тенями из былинного прошлого, он ощущал их во плоти, потому что, существуя только в воображении, они изливали в пространство его личной истории больше страсти, чем иная копошащаяся по соседству жизнь. И только сегодняшней фразе на чужом языке не находилось осмысленного перевода.
Электрический гудок вспорол день - наползал ленинградский поезд.
Зыбкий ил затягивал... Николая обволакивала чужая память, он уже не знал, где конец старушечьих слов и где начинается то, что скрывалось за ними и было им разгадано. Теперь и он, как Анна Зотова, у которой вынесенные из детства рассказы о рыжей кобыле и сожженных родственниках смешались с додуманным и воссозданным заново, не смог бы точно сказать, где завершаются события и логика услышанной саги и где начало того смысла, который он сам в ней открыл. Николай вышел из своего существа. Не было поезда, не было мухи, бьющейся в стекло, не было убегающих полей и ряда молодых елочек у насыпи, не было сойки на мелькнувшем телеграфном столбе, и его собственного тела тоже не было - он жил в чужой оболочке, горячей, как пожар, и, как к пожару, к ней невозможно было привыкнуть. "Память недолговечна и имеет предел, - значит, имеет предел и хранимый ею угасший мир (как бы он ни назывался), но пока память помнит, она правит людьми, заставляет их обживать сегодня и требует жертв, жертв, жертв, словно злой божок в кумирне..."