Ночной поединок
Шрифт:
Дэниэл Вудрелл
Ночной поединок
Однажды ночью Пелхэм проснулся и обнаружил: над кроватью нависает голый мужчина и рычит. В спальне было темно, но Пелхэм разглядел руку — от плеча до запястья, с мрачной татуировкой: пламя какое-то, смутный контур ощеренных зубов, оскаленная пасть. Рычание было грозное и неровное — иногда срывалось на визг фальцетом, на трели плача: все интонации всмятку. Джилл тоже проснулась, глянула на мужчину, скатилась с постели и с криком рванулась к двери в коридор. Пелхэм потянулся к лампе на тумбочке, но пальцы стукнулись о тарелку, которой там никак не могло быть. На тарелке лежал нож. Голый застыл в ногах кровати, рычал, нависал: вторгся в дом черной тенью, и значит, Пелхэм должен встать и с ним сразиться, насколько хватит сил, выиграть время, чтобы Джилл успела сбежать, спрятаться, ведь это она ему нужна — он же раздетый… Но мужчина и не подумал гнаться за Джилл, и на Пелхэма не бросился, не атаковал, хотя мог бы, давно мог бы воспользоваться обстоятельствами и оглушить его, запросто, но вместо этого
Еще вслепую — глаза заливала какая-то теплая лужа — Пелхэм стал нащупывать простыню. Босые пятки парня колотили по деревянному полу, колотили что есть мочи, точно он карабкался к вершине невидимого холма. Пелхэм утер кровь с глаз. Джилл плакала. Парень вскоре затих с открытыми голубыми глазами, повсюду вокруг тела — красные отпечатки ног. Через анус и рот извергались ветры. До самого конца ни слова не сказал, только рычал.
Потом Пелхэм несколько недель гадал: откуда на тумбочке взялся нож? На тумбочке, где ножу никак было не место, и, как нарочно, в ту ночь? Пелхэм припоминал предшествующие дни, отматывал ленту воспоминаний от момента убийства, воссоздавал час за часом — искал нож. На ночь он давно уже не ест — боится изжоги, значит, нож принес не для того, чтобы чистить яблоки или резать сыр. Правда, на днях они принимали гостей: посидели небольшой компанией за виски и копченой индейкой, и он прилично набрался: может, ему взбрело в голову закусить на сон грядущий назло изжоге, и он принес нож, но тут же отрубился? Но тарелка была пустая, ни следа еды. А днем раньше они ездили ловить форель на Спринг-ривер: туман в низинах, полные корзины микижи… Снасть какую-то собрался чинить, возможно ведь такое? Срезать клубок спутанной лески, подправить блесну, заделать дырявую сеть… или сделать какое-то другое таинственное дело по хозяйству, а какое — совсем из головы вылетело.
Дом заполонили полицейские. Пелхэм жил среди лесов и лугов, но недавно стал считаться обитателем Уэст-Тейбла: административные границы города расширили; и вот теперь городские полицейские — кто в форме, кто в штатском — громко топали, наклонялись взглянуть на парнишку, изучали загаженный пол. Пелхэм сидел на кровати рядом с Джилл. Первое время его трясло — пока дожидался полицию, заставлял себя не смотреть на раны, на открытые глаза, на отпечатки ног, — но тут прорезалось удивившее его чувство, подкралось врасплох: мерзкое торжествующее злорадство, звериная радость: «Смотрите все, на меня напал безымянный захватчик, мы дрались до последнего вздоха, и вот мой недруг лежит убитый в честном бою». Иногда мужчины мечтают о таком моменте, шансе на освященное обычаями насилие, часе, когда дозволено отпереть клетку и выпустить спящую внутри тебя тварь, чтобы наелась досыта. Полицейский в клетчатой рубахе и бейсболке с эмблемой «Кардиналз» спросил:
— Куда завалилось его оружие?
— Темно было.
— Чем он был вооружен?
— Загляните под кровать, что ли.
— А знаете, он там у вас внизу насрал, на кожаное кресло.
Кожаное кресло было наследством Пелхэма, самой любимой вещью его отца. А грязь на кресле представляла собой брызги жидкого поноса: пострадали сиденье и один подлокотник. Через два дня Пелхэм капитулировал — бросил драить кожу, оттер брызги настолько, чтобы запомнить кресло относительно чистым, и бросил, выволок кресло за ограду, поставил у бордюра: мусорщики заберут. В сумерках он видел в окно, как затормозила машина, и какой-то мужчина и двое детей осмотрели кожаное кресло, порадовались удаче, затолкали в багажник и умчались, счастливые, громыхая откинутой крышкой багажника. И тогда впервые Пелхэм, прижавшись лбом к окну, провожая взглядом отцовское кресло, поймал себя на том, что говорит с пустой комнатой:
— Будь ты проклят, мудак: убийцей меня сделал.
Полицейский сказал:
— Вот, нашли снаружи, за углом дома, у того высокого куста. Старый добрый пистолет без самовзвода. Там его одежда лежала — надо же, аккуратненько так свернул — а пистолет под ней. И складной нож тоже. В бумажнике удостоверение: военнослужащий, Рэндолл Дэвис — вам это имя ничего не говорит?
— Моего одноклассника так звали.
— Ну, этот — нового поколения. Дэвис-младший, значит.
Угрозы в свой адрес Пелхэм впервые услышал в тот же день под вечер, в хозяйственном магазине, куда
— Я дружил с этим парнем всю жизнь, и если суд не покарает гада, найдется кому покарать — уж я-то знаю.
По дороге домой Джилл снова расплакалась, а когда Пелхэм въехал в ворота, сказала:
— Милый, может быть, последний удар был лишний. Тот, в шею…
На следующее утро его вызвали в полицейский участок. Небо, сплошь затянутое черными тучами, погромыхивало, но вместо дождя сочилась лишь морось: только трава заблестела, да на мостовой проявились бензиновые пятна. Полицейские — некие Олмстед и Джонсон — провели его в отдельный кабинет. Стены были выкрашены в нейтрально-белый цвет, точно комната старалась ни о чем не судить категорично; на столе лежал диктофон. Олмстед сказал:
— Вы как — вполне уверены, что никогда его не встречали?
— По идее, я мог его где-нибудь видеть, но не припоминаю.
— Его отец вас знает.
— По школе.
— Ну, а Джилл — она случайно не могла где-нибудь познакомиться с таким молоденьким красавчиком, а?
— Он до нее чуток не дорос. Но вам спасибо — век не забуду, что вы мне эту говенную мысль подкинули.
— Значит, могла?
— Идите в жопу.
Пелхэм убивал и прежде. Младший капрал Пелхэм служил на Окинаве и дожидался, пока ему стукнет восемнадцать, и на следующий день после дня рождения, который дал ему право участвовать в боевых действиях, был усажен в толстобрюхий самолет и отправлен в Сайгон. Когда он приземлялся во Вьетнаме, то совершенно не понимал, что там творится, — да и на момент отлета не понял. «Банкоголовые», как прозвали морпехов, топтались у судовой лавки, ожидая назначения, и один капрал сказал им: «Вам, ребята, повезло, поедете на юг, там более-менее тихо». Все расслабились, пытались есть лапшу странными — не управишься — ложками, писали домой открытки: кто выражал облегчение, кто — разочарование. В полдень радиорепродуктор затрещал, и все больше офицеров собиралось вокруг него послушать. Так прошел час. Вдруг капрал объявил: «Вас отправляют не туда, куда я думал, пошевеливайтесь». Первый полет на вертолете, слегка укачало, курс — на север, в место вражеской атаки, неизвестно куда: названия Пелхэм так толком и не расслышал. На подлете — обстрел, двоих морпехов размазало по переборке. На базе, названия которой он так и не узнал, Пелхэм приземлялся, уже забрызганный кровью. Измотанный капитан приветствовал подкрепление сердитым взмахом руки, и какой-то сержант послал «салаг хреновых» под гору, в одиночные окопы у самой проволоки. Моросил нескончаемый дождь, и окопы заливало водой. Крутобокие ярко-зеленые сопки, туман шевелился, как живой, и до самых сумерек все сгущался, стлался к земле. Работал снайпер — о нем все то и дело предупреждали друг друга, перекрикивались. Пелхэм не знал, куда попал и кто вокруг. Уловил имя лишь одного — морпеха, которого убило при посадке: Лаззаро, техасец. Толком не знал, велика ли база и как расположена на местности. Страшно боялся, что в темноте откроет огонь по своим, но и мешкать перед выстрелом — не дело. Понятия не имел, в какую сторону бежать, если придется, кого окликнуть, призывая на выручку. В ту ночь вражеские силы дважды прорывались за проволоку. Разрывались мины, расшвыривая грязь. И Пелхэм все стрелял, стрелял, стрелял по всем теням, которые надвигались или мерещились. Очнулся уже на белой койке плавучего госпиталя, с гулом в голове, который утих только после возвращения домой. Пока он выздоравливал, его наградили Бронзовой Звездой (Воинская награда США за участие в боевых операциях. Здесь и далее — прим. переводчика) — на посошок, так сказать.
Он отслужил во Вьетнаме меньше суток и стеснялся даже упоминать, что вообще там был: другие ветераны непременно спрашивали: «А у Мамы Чу на дороге к Мраморной горе бывал? „Ди ди мау“ („Делать ноги“ — сленг американских военнослужащих во Вьетнаме. От вьетнамского di di mau — „быстро уходить“) знаешь, что значит? Фасоль с котятами едал? А как телки в черных пижамах справляли нужду: штанину подвернут, оттянут и ссут себе? Совсем не помнишь? Значит, брешешь ты все — кто был, тот не забудет». Через год после возвращения Пелхэм перестал упоминать о Вьетнаме в разговорах с новыми знакомыми, изъял этот факт из устной автобиографии. Только те, кто знавал его до армии, были уверены насчет Вьетнама. Джилл — вторая жена, на пятнадцать лет младше, ласковая, терпеливая блондинка, воспринимала Вьетнам как тягомотный старый сериал, который наконец-то сняли с эфира, когда она училась в третьем классе. Она гладила шрамы Пелхэма, но о подробностях не расспрашивала.
Такая погода, такой пейзаж: затуманенный лес, слабая морось, небо растворено во мгле — всегда возвращали его в окоп в месте, названия которого он не звал. Такая погода часто царила в горных долинах, куда они с Джилл ездили на рыбалку. И вот они снова ловят форель, и серое небо, близкое-близкое, давит на низины, и Пелхэм чует запах чужеземной грязи и былого страха. Джилл стояла по колено в ручье, лицом к верховьям: все утро спиной к Пелхэму, молчаливая, напряженная. И, наконец, обернулась к низовьям и произнесла: