Нора (сборник)
Шрифт:
В жаркий июльский день Коваль и Алабин столкнулись в гастрономе на Хорошевке. Чрезвычайно обрадованные, со вкусом выпили бутылку мукузани, а затем, дожевав яблоки на улице, решили повторить приятную процедуру. О Савкине — ни слова, и тем не менее Яков Григорьевич вместе с ними стоял в очереди на сокивина и — вездесущий — мелькал в толпе у разных прилавков. Непутевый человек, герой и дурак, но как хорошо, что пересек он когда-то их жизни.
Об отпуске между прочим зашла речь. Алабину уже не ехать в Кисловодск, только Трускавец — так постановили врачи, а Ковалю указали: Подмосковье, поздней осенью.
Тому и другому было приятно, что всегда можно созвониться или поторчать у гастронома.
20
А
Врачиха же, с которой сожительствовал Савкин, Елизавета Владимировна Петренко, из Ленинграда, эвакуирована в Казань вместе с младшей сестрой, мечтательная такая девочка, Ксюшей все звали ее, — слушал дальше Алабин, — а врачиха умерла в победном 45-м, Ксюше лет пятнадцать исполнилось, нашлись добрые люди, увезли девушку в Ленинград, адрес же ее…
Начальник госпиталя обещал покопаться в личных бумагах, и слово сдержал, позвонил: Лениград, 19-я линия Васильевского острова, дом и так далее…
В конце октября инспекционные дела примчали Алабина «Красной стрелой» в Ленинград. Воскресным днем однажды он, в штатском, улизнул из гостиницы, доехал троллейбусом до моста Шмидта, прошелся по Большому проспекту Васильевского острова, купил букет роз и постоял на углу 19-й линии, поизучал афиши на тумбе и скромненько пошел обратно, по проспекту — подальше от того места, где, возможно, жил у сестры госпитального врача Елизаветы Владимировны Петренко майор Савкин, куда, вероятно, завел он и Жоржа Дукельского.
Но заходить в дом и квартиру боязно: что дозволительно полковнику французской армии и пьяному, бесшабашному глупцу майору Савкину, что входит в обязанности полковника госбезопасности Коваля — то вредоносно для полковника Советской армии.
Букет роз, редкий в это время, он отдал юноше, который нетерпеливо ждал когото…
21
Жорж Дукельский вернулся из Бретани (на него свалились коровы Могильчука), зашел в свое любимое кафе, устроился за привычным столиком. Проходивший мимо человек приостановился, назвал себя и спросил, не с Георгием ли Дмитриевичем Дукельским имеет честь говорить? С тем самым, которого он дважды встречал в советском посольстве?
Жорж Дукельский пожал протянутую руку. Показал на пустующий стул напротив.
— Где вы, кстати, пропадаете? Мы вам дважды звонили на рю Дофен, просили навестить нас, а вы…
— Тяжелые времена, — меланхолически вздохнул Дукельский. — Вынужден заняться разведением скота вдали от Парижа.
— Могли бы заглянуть… Вас ждут по недоразумению задержанные почтой письма от мадам Марковой-Нодье и Шелестовой. Они вас порадуют. Помню, у нас на фронте пели: «Когда приходит почта полевая, солдат теплом домашним обогрет…» Да, кстати, вопрос о визе тоже будет решен в благожелательном для вас смысле.
— Очень рад, — все с той же меланхолией ответил Дукельский. — Коровы отнимают массу времени. Но я подумаю, — обнадежил он посланца доброй вести.
22
Как уже известно, за гробом Якова Григорьевича Савкина шли десятки людей.
Всем запомнилась надмогильная речь парикмахерши Хельги, не менее пылкое слово одной киевлянки да сдержанное выступление командира полка. Помянули же покойника на нешумном застолье в скромнехоньком кафе. С начала 1948 года в Ленинграде объявилась (ой неспроста!) партия марочных вин с волнующими названиями: «Шато Инеф», «Шато Икем». Из каких довоенных запасов полезли бутылки эти на магазинные прилавки, в рестораны и кафе — загадка. Не менее странно и то, что все за столами почему-то верили: этот день похорон — самый светлый и трагичный в их жизни, потому что сегодня погребен был дурак, то есть человек, все мысли и поступки которого опровергали всем опротивевший здравый смысл всего человечества.
Он был дураком — но многие из поднимавших бокалы с винами мудреных названий впервые, наверное, в жизни искренними словами напутствовали покойника в дальний и безвозвратный путь, перед неизбежным судом свидетельствуя о святости того, кого как только не обзывали в штабе Ленинградского военного округа и в отделе Коваля.
А ведь напраслину возводили на бескорыстного в сущности человека! Своей дуростью столько добра принес он, столько пользы! Поколебал железную уверенность Коваля в непогрешимость власти, взбаламутил щепетильного недотрогу Алабина, подвигнув его на антиправительственные действия, умиранием своим сблизил сердца двух созданных друг для друга людей — Ксюши и Жоржа, спас наконец самого Жоржа, лихого недотепу, а скольким женщинам принес радость, отдаваясь им! А уж эта злосчастная справка о «мокнутиях»! Обманом получил ее, веря однако, что не могут эти «мокнутия» ни у кого вызвать подозрения, потому что все советские врачи — работящие, грамотные и честные!
И будь эта история о белой ночи переложена в пьесу, то главным действующим лицом ее стал бы, конечно, не юркий и наглый капитан Киселев, не привыкший гнуть людей несгибаемый Коваль, не щуплый интеллигент в форме полковника интендантской службы, не девушка Ксюша с ее звездным мигом, не заблудившиеся в потемках Могильчук и Дукельский, а он, майор Савкин, который — дурак, то есть болтливый мудрец.
Потому что только дурак на сцене способен выразить самое сокровенное в человеке, его светлые, как ленинградские белые ночи, страдания, и если вспомнить всех переходящих из века в век героев трагедий и комедии, всех, начиная от Гамлета до Мышкина, то обнаружится, что все они — дураки и, более того, дурачки, так и не понявшие, где они живут и кто их окружает, о какую землю трутся их нестоптанные башмаки и с какой жалостью посматривают на них, лепечущих дурости, здравомыслящие сограждане. А тот столичный чиновник, которого сдуру приняли за ревизора? Над которым до сих пор смеются граждане, давно понявшие, что брать не взятки надо, а почту, телеграф, банки (казну, а не купеческие кошельки); дурню чиновнику, все уже понимают, не любезничать бы с женой и дочерью городничего, а тащить под одеяло племянницу почтмейстера: уж тогда письмо господину Тряпичкину не удостоилось бы перлюстрации и оглашению на всю Россию всех эпох ее.
И фамилия такая выигрышная. По требованию режиссера драматург мог бы переиначить: Хавкин, Сацкин, Гавкин, Ловкин и тому подобное, созвучное времени.
Одну буквочку добавить, другую убрать — и мудрец уже человек из-под Таллина, дворянин и потомок знатнейших фамилий Европы. А замени в фамилии "а" на "я" — и скатится герой пьесы на самое социальное дно, потому что «Сявкин» — это уже не человек, не личность, не гражданин, а невесть что.
А девушка Ксюша. Кто она? Почему заразилась белой ночью, которая каждый год эпидемией охватывает город на Неве? Уж не ее ли голосочком раздался тот таинственный звук за кулисами, что предвещает неизбежность величайших событий, смерти или крика младенца?