Носорог для Папы Римского
Шрифт:
Он отбивался изо всех сил, но мужчина легко укрощал его сопротивление, даже шага не замедлил, двигаясь молча, угрюмо и целенаправленно. Наконец похититель поставил его на землю и трижды наотмашь ударил по уху. Удары оглушили его, он почувствовал дурноту. Луна металась по небу, ее белый свет, глубоко проникающий во тьму, то появлялся, то исчезал. Из черноты леса вознесся пронзительный вопль: он рос и рос, устремляясь в самую пустоту неба. Чей это был крик? Его собственный? Мужчины принялись запихивать его в бочку с водой: подняли за щиколотки, прижали руки к бокам, чтобы не цеплялись за края, и сунули вниз головой в воду. Он погружался, погружался, отчаянно колотя руками и головой по днищу и стенкам бочки, но без толку. Он начал захлебываться.
Спас его не кто иной, как отец Эвальда — вытащил из бочки и швырнул на землю. Задыхаясь, он стал отрыгивать воду, а когда поднял голову, все четверо мужчин молча смотрели на него сверху вниз. На дальней
Лодка отчалила. Один из мужчин греб, второй сидел лицом к нему, на корме, и по-прежнему молчал. Слышались только скрип уключин да тяжелое дыхание гребца. Он видел, как тает за кормой остров, превращаясь в темную полоску. А потом тот, другой, разразился бранью: он-де самый удачливый ублюдок на свете, а вообще надо было бы по-свойски разделаться с ним, утопить в бочке. Адское отродье, порождение Сатаны — для таких, как он, нет ничего слаще, чем растлевать своими лживыми бреднями души невинных христианских детей.
Они обогнули стрелку острова и вышли в открытое море. Тот, что сидел лицом к нему, приказал ему отвести взгляд, потому как он знает все их сатанинские штучки.
Он даже и не понял сказанного — слова были просто шумом, вроде плеска весел и скрипа уключин за спиной. Гребец молчал. Он видел, как сидящий на корме достает из кармана два обрезка веревки, и застыл от страха, будто его уже связали по рукам и ногам. Гребец опустил весла, лодка стала поворачиваться. Второй потянулся к нему, и тогда, внезапно обретя силы, он вскочил и прыгнул в воду.
И снова, во второй раз за вечер, его обволокла холодная влага. Он нырнул и поплыл под водой, пока кровь не застучала в ушах: ему показалось, что легкие у него вот-вот разорвутся. Он вынырнул на поверхность футах в тридцати от лодки. Мужчины стояли и смотрели каждый в свою сторону, ожидая, что он вынырнет где-то у борта. До материка было около полумили, а значит, они его ни за что не поймали бы. Он развернулся и поплыл в ту сторону. Темные воды моря несли его, ему помогало слабое течение, и он чувствовал себя непобедимым. Сначала он плыл как рыба, потом — как тюлень. Он мог бы плыть так вечно. Перевернувшись на спину, он устремил взгляд в небо; воды несли и несли его. Море обнимало его нежно-нежно, рокотало, бормотало что-то, пока ему не стало казаться, что из глубины доносятся приглушенные голоса. Он мог нырнуть и плавать среди улиц затонувшего города, а мог вот так парить между морем и небом, там, где море переходило в небо, и наоборот. Они были водяными людьми, и вода всегда будет им помогать. Странное море, почти пресное, почти лишенное приливов, осторожно и нежно несло его к берегу.
— И они все еще там, Бернардо. Они и все, чем они владели, — дома, улицы, храмы, полные серебра. Вся Винета. Ты слушаешь меня, а, Бернардо?
Но великан спал, завернувшись в одеяло, запрокинув голову и разинув рот. Сальвестро слушал храп, его приливы и отливы, пока не начал различать за ним другие ночные звуки: эхо затихающих штормов, глухой ропот воды, превращающейся в лед. Он представил себе первых людей, взирающих на бескрайние воды, а потом — армию чужаков, стоящую на крутом обрыве над исчезнувшим городом, и как вздыбилась вытесненная городом гигантская обратная волна, карабкаясь на утес, чтобы всех их настигнуть. Он ворочался, мысли его путались, и он позволил измученному разуму сдаться, подчиниться вкрадчивому нашептыванию моря, раствориться в нем, как растворяются одни жидкости в других или как одни потребности уступают место другим, более насущным. Винета отозвалась, выкарабкалась из тихих вод, ответила мольбам солдат: город, который им не удалось захватить, ждал, чтобы поглотить их и потопить в себе. И он был там, с ними, в этом лютом затишье, в беззвучном вихре страшного разочарования.
Генрих Лев с капитанами, сержантами и взводами пехотинцев протопал по разбитому и снова смерзшемуся льду Ахтервассера. Они уже видели, как обагряются кровью вендов их клинки, как взметается к небу багрово-черное пламя, предвкушали катарсис, последние очистительные судороги. Они преодолели болота, реки, леса, они претерпели голод, холод, болезни. Лед — а что лед? Чем он-то от всего остального отличается? Но они с размаху налетели на скользкие ледяные валы, немногие оставшиеся у них лошади спотыкались и калечились о зазубренные осколки и падали в невесть откуда взявшиеся провалы, напоминания о ночной буре. А на Эльбе, позади солдат, чье наступление приостановилось, оставались их семьи; в спину их подталкивали орды колонистов — из Голштинии, Фризии, даже из Зеландии — и красноречие епископов, призывавших громить мерзкого врага, «доколе, с Божьей помощью, их вера или вся их порода не будут уничтожены»; позади остались воспоминания о сгоревшем под Любеком флоте, об ордах Никлота на берегах Траве и мириадах костров, о вечной усталости и въевшейся в кости зимней сырости, о запекшейся крови на лицах монахов и о вырезанных у них на лбу крестах, о том, как монахов волокли по деревенским улицам; о том, как они то брали, то оставляли Эльбу с именем «Круто!» на устах — с этим боевым кличем спасались бегством деды их дедов, со времен резни в Мистивиджое он все звенел в воздухе, с тех самых времен, когда голова епископа Иоанна — обескровленная, с вывалившимся синим языком — была водружена на алтарь велетов, дабы ее пожрали годы-черви; этот боевой клич сопровождал их в отступлении, перекрывал жалобные причитания, с ним, спотыкаясь, падали они на растерзанную землю, с ним обреченные графы и безымянные маркграфы собрались в тиши монастырской церкви вокруг бездыханного тела Оттона, дабы во всех подробностях припомнить деяния Саксонца на его скорбных comitatus… [1]
1
Проводах (лат.).
Для этих изнуренных до крайности воинов и тяжесть мечей, и марш-бросок были почти незаметны на фоне той всепоглощающей алчности, что гнала их вперед и вперед, пока не уперлись они в эту береговую линию, в пролив перед островом. Там, где лед переходит в землю, они встали, чтобы подождать отставших, развести костры, разбить последний из тысяч лагерей.
Буря пронеслась. Небеса расчистились. Маршевым порядком они двинулись на север, к острову, уберегая ноги от холода при помощи обмоток. Подмерзший торф крошился под их поступью. С буковых ветвей осыпалась изморозь, выбеливая им головы и плечи. Где-то там, за деревьями, лежал город. Восточный и западный берега делались все ближе друг к другу, в конце концов образуя мыс. Когда они выбрались из леса и остановились, то в памяти их, дочиста отдраенной бурей, хранились лишь имена мертвецов. Перед ними были крутой обрыв, спокойные воды да смиренная тишина, нарушаемая лишь всплесками срывающихся глиняных чешуек. Там, где длинный перешеек когда-то расширялся и превращался в плоскую возвышенность, на которой стоял город, они нашли зияющую рану — знак неистового и всеуничтожающего порыва. Они отпрянули от края. За ними был остров, весь Нордмарк с его торфяниками, болотами, лесами, помеченными крестами их могил, молчаливыми рощами, усыпанными красными и желтыми листьями, а под листьями, под покровом всепожирающей земли лежали, слой за слоем, тела их предков, спрессованные временем. Лев и его люди пристально смотрели вперед и вниз, но видели только воду. Город исчез.
Предвидения вернулись, вырванные из забвения, и трепетали на презрительно взметнувшихся наконечниках копий. В своей безмолвной ярости воины вспомнили полустершийся из памяти эпизод всего лишь двадцатилетней давности — осаду Щецина, который они переименовали в Штеттин. Именно тогда они впервые ощутили вкус этого почти пресного моря, вкус обычной воды, тогда как язык ожидал раствора соли. Среди молчаливых, затаивших злобу солдат были еще ветераны той кампании, и они вспомнили, как тонули в черной грязи Одера осадные машины, как церковники вколачивали кресты в болотистую почву, как верещал епископ Здик, подбадривая латников и галопирующих за ними всадников. Палисады там были невысокими, без кольев, и лица, которые оттуда на них взирали, были скорее удивленными, чем угрюмыми. Предстояла легкая добыча, что в сражениях с язычниками за Господа и Саксонию случалось нечасто. Натиска их было уже ничем не остановить. Воины, готовые обагрить свои руки кровью нечестивцев, замерли в предвкушении стремительной победы. Вольноотпущенники воздели копья, всадники натянули поводья, кони встали на дыбы, и тут по рядам пронесся шепоток. Ряды в замешательстве вздрогнули. Все выглядело как-то не так, странно выглядело, их собственные, казалось, ожидания обернулись против них же самих…
Они увидели, как над палисадом воздвиглись кресты, ворота отворились и по рытвинам и ухабам к ним зашагала фигура в полном церковном облачении — Адальберт, епископ Померании; с каждым его шагом боевой дух войска угасал, отползал в тихую гавань смятения и путаницы — этих неприятелей им было не понять никогда, — и вот все распуталось: оказалось, что жители Штеттина обратились к Христу еще несколько столетий назад. Они сошлись в точке, где противоположности встречаются и отменяют друг друга. Вкус той давней растерянности ощутили они сейчас на обрыве — да, был у них уже такой опыт, только пользы от него никакой, снова их целеустремленный напор был остановлен, но на этот раз силами более темными и непонятными. Островом-то они завладели, но цель их так же далека, как и прежде. И куда же двинуться теперь?