Новеллы Пятигорья. Знаменитые люди на Водах
Шрифт:
– Люди находят в его трудах много полезного для себя, – неохотно сказал Белинский, не желая продолжать спор.
– Неужели и вы тоже что-то нашли так далеко от наших родных пензенских мест? – Усмехнулся Лермонтов. – Я думал, вы уже достаточно знаете, чтобы не соблазняться всякой ерундой… Вот уж где нет ничего нового, а только и есть, что любование собой… А знаете ли вы, что я скажу вам о вашем Вольтере: если бы он явился к нам теперь в Чембар, то его ни в одном порядочном доме не взяли бы в гувернёры, – закончил он.
Белинский собрался было что-то сказать, но лишь какое-то время молча смотрел на Лермонтова, затем взял фуражку и, едва кивнув головой
Виссарион с трудом сдерживал негодование от выходки этого очевидно зазнавшегося Лермонтова. Для него – и не только для него – Вольтер был воплощением реализации мечты. Ведь не зря этого французского просветителя звали и «вождём века», и «критиком феодальной Европы». Его прозаические произведения были знакомы большинству образованных людей Европы. А какой он стилист! Лермонтову надо бы у него поучиться, а не считать себя уже достигшим всего. И поэтические произведения Вольтера глубоко национальны, он, несомненно, выразитель эпохи и своей нации…
«Боже, какой пошляк этот поручик, – думал он. – И этот человек написал такое прекрасное стихотворение… Но, с другой стороны оттого, что напишешь несколько удачных стихотворений поэтом не сделаешься и пошляком быть не перестанешь… » И решил, что обязательно скажет об этом Сатину, ибо пошлость заразительна, и он не должен больше пускать к себе в дом Лермонтова, дабы от него не заразились другие…
Наступил август.
Они с Ефремовым уже привыкли к теплу, к югу, даже к ваннам, которые вначале так бодрили, а теперь эти ежедневные лежания порядком надоели. Но вместе с тем появилось ощущение приобретения чего-то нового, прежде неведомого. Он даже поделился с Бакуниным:
«…Несмотря на скуку однообразной жизни, я никогда не замечал в себе такой сильной восприемлемости впечатлений изящного, как во время моей дороги на Кавказ и пребывания в нём. Всё, что ни читал я, – отозвалось во мне. Пушкин предстал мне в новом свете, как будто я его прочёл в первый раз. Никогда я так много не думал о себе в отношении к моей высшей цели, как опять на этом же Кавказе… Словом, я бы выздоровел и душевно и телесно, если бы будущее не стояло передо мною в грозном виде, если бы приезд в Москву был обеспечен».
Дорога домой всегда короче, чем из дома. Они ехали сюда, в неведомые прежде края, больше думая о будущем без всякой привязки к прошлому, к оставленным делам и заботам. Каждый из них был открытым сосудом для новых впечатлений, а всё, что отдалялось в пространстве и во времени, словно забывалось. И груз прежних забот уже не казался ни значимым, ни тяжким, а очень даже несущественным, а все нерешённые вопросы – легко разрешимыми.
И вот заканчивалось это славное время. И мысли всё чаще стали приходить тревожные – Виссарион Григорьевич возвращался в полную неопределённость, не зная, где и чем будет зарабатывать. Единственное, что твёрдо знал – это о чём он будет писать, что его волнует. Он переделал здесь пару статей, написанных в Прямухино, набросал план новых.
В середине августа, предваряя приезд, написал Бакунину: «Ефремов тебе кланяется. Мы оба с ним не вылечились, но поправились. Хорошо и это, за неимением лучшего. Он непременно опять приедет на Кавказ на будущую весну. Мне надобно бы сделать то же; но прежде вопроса о здоровье мне ещё должно решить вопрос о жизни. На Кавказе я ничего не сделал, потому что ничего нельзя было сделать. Перевёл было страничек 20
Послезавтра (19 августа) я буду в Железноводске, верстах в 15 от Пятигорска, там возьму я 20 железных ванн; эти ванны будут последними. 1 или 2 сентября мы выезжаем в Москву…»
…Он долго провожал взглядом отдаляющиеся, теперь такие знакомые вершины, вспоминая, как весной, при своём приближении, они несли неведомые надежды – и вот эти надежды обрели воплощение в прожитых здесь днях, встречах, переживаниях, мыслях… И подумал, что по возвращении всё должно быть хорошо и всё сложится, как он задумал.
Предчувствие
В начале октября 1837 года в Ставрополе ждали приезда императора Николая I, который возвращался из Тифлиса в Петербург. Так уж совпало, что в эти дни здесь же ожидали дальнейшего назначения ссыльные декабристы, которые получили милостивое позволение после Сибири служить на Кавказе.
Начальник Кавказской линии и Черномории Вельяминов, естественно, сопровождал императора. В тот день, когда прибыли ссыльные декабристы Николай Михайлович Сатин, тоже ссыльный, но по другой провинности и переведённый только что из Симбирска, завтракал у генерала Засса. Они уже перешли к вину, когда адъютант генерала доложил о прибытии разжалованных в солдаты.
– Это декабристы, – пояснил Сатину генерал и велел адъютанту, – проси их сюда.
Декабристов было шестеро. Одетые по-походному и усталые после дороги, они довольно спокойно приняли приглашение генерала присаживаться к столу и угоститься вином. Представились: Михаил Нарышкин, Владимир Лихарев, Михаил Назимов, Николай Лорер, барон Розен, князь Александр Одоевский. И всё же было видно, что такой приём их весьма удивил и обрадовал, обещая более лёгкие условия жизни не только по причине мягкого климата, но и иного, чем в Сибири, отношения властей. Впрочем, всем им теперь предстояло не только отбывать наказание, но и воевать, а это значит – подвергать свою жизнь опасности большей, чем морозы.
Скоро общение стало довольно непринуждённым, генерал не отделял себя от своих гостей, охотно отвечал на вопросы и с интересом расспрашивал о жизни в Сибири. Политики, естественно, не касались, хотя о приезде императора говорили, отметив, что тому тоже пришлось преодолеть немалое расстояние, чтобы посмотреть южные границы империи.
О каждом из вновь прибывших генерал знал по делам, с которыми уже ознакомился, и теперь сопоставлял эти знания со своими впечатлениями. Наиболее интересным ему показался Одоевский: было похоже, что тот нисколько не огорчён своим нынешним положением государственного преступника, не обижен на столь несправедливый зигзаг судьбы, хотя расположения к императору, несмотря на его милость, не питал. К тому же, он писал стихи. Один из них, сочинённый в далёкой Чите в ответ на известное стихотворение Пушкина «Во глубине сибирских руд», тоже был в деле. Генерал его помнил.