Новое платье короля (сборник)
Шрифт:
— Какую песню? — склонился к ней Умнов.
— Какую хочешь, Андрюшенька.
И уже давешние рокеры опять на эстраде возникли да плюс к их электронике из тех же дверей концертный рояль выплыл, а еще и баянист вышел, и скрипач не задержался, и два русоголовых балалаечника уселись прямо на пол, скрестив по-турецки ноги в кирзовых прахарях.
— Ой, мороз, мороз… — чуть слышно затянула Лариса, — не морозь меня… — голос ее крепчал, ширился, захватывал тесный зал, — не морозь меня, моего коня…
Умнов закрыл глаза. В голове что-то закружилось, замелькало, засверкало,
И словно сверху, с югославской четырехсотрублевой люстры, не открывая глаз, сквозь сомкнутые веки увидел родное застолье. Все внизу пели, пели разгульно и вольно, до конца, до беспамятства отдавшись любимому делу.
— Ой, мороз, мороз… — тянула Лариса.
— Нам всем даны стальные руки-крылья, — выдавал хорошо поставленным баритоном Василь Денисыч, отец Краснокитежска, истово выдавал, а верней — неистово, — а вместо сердца — не скажу чего…
— О Сталине мудром, родном и любимом, — пели складным дуэтом два пожилых тенора в серых костюмах — тоже, видать, из Отцов, встречавших Умнова у границы Краснокитежска, — прекрасную песню слагает народ…
Три томные девицы в сарафанах и кокошниках — из Ларисиной команды — самозабвенно голосили:
— Влюбленных много — он один, влюбленных много — он один, влюбленных много — он один у переправы…
Мощная дама, требовавшая давеча фолк-рока, пела сквозь непрошено набежавшие слезы, рожденные, должно быть, сладкой ностальгией по ушедшей юности:
— Ландыши, ландыши, светлого мая привет, ландыши, ландыши — белый букет…
А ее сосед — ее ровесник — обняв могучий стан женщины и склонив ей на плечо седую гривастую голову, подпевал ей — именно подпевал:
— Знаю: даже писем не придет — память больше не нужна… По ночному городу идет ти-ши-на…
И еще звучали в зале знакомые и незнакомые Умнову песни, романсы, арии и дуэты! А скрипач на эстраде играл любимый полонез Огинского. А пианист играл любимый чардаш Монти. А баянист играл музыку к любимому романсу про калитку и накидку. А балалаечники играли любимые частушечные мотивы. А фолк-рокеры играли сложную, но тоже любимую вариацию на тему оперы «Стена» заморской группы «Пинк Флойд». И все звучало не вразнобой, не в лес по дрова, а на диво слаженно, стройно, как недавно — во время встречи на границе города. Там, помнилось Умнову, этот престранный эффект унисонности уже имел свое загадочное место…
И чувствовалось внизу такое жутковатое стадное единство, такая мертвая сплоченность против всех, кто не поет вместе с ними, что безголосый с детства Умнов быстренько спустился с люстры, открыл глаза, поднялся со стула, стараясь не шуметь, не скрипнуть половицей, пошел на цыпочках вдоль стены, дошел — незамеченный! — до тайной
А может, и провел — и впрямь лишь черт сие знает.
Не зажигая света, сбросил кроссовки, в носках прошел в спальню, быстро, по-солдатски, разделся, поставил ручной будильник на шесть утра и нырнул под холодящую простыню, накрылся с головой, зарылся в глубокие пуховые подушки: ничего не видеть, не слышать, не помнить. Самое главное: не помнить. Черт с ней, с памятью — пусть отключается назло большому Отцу города Василь Денисычу!
И то ли устал Умнов невероятно, то ли впрямь опьянел от сытного ужина, то ли сказалось нервное напряжение последних сумасшедших часов, но заснул он мгновенно — как выпал из действительности. И ничего во сне не видел.
Будильник зудел комаром: настойчиво и мерзко. Умнов его слышал, но глаз не открывал. Раннее вставанье было для него пыткой, он — сам так утверждал — и в журналистику пошел лишь для того, чтобы не просыпаться бог знает когда. И не просыпался никогда, дрыхнул до девяти как минимум, поскольку с некоторых пор семьей обременен не был, малые дети по утрам не плакали, а в любой редакции жизнь творческого человека начинается часов с одиннадцати. А тут…
Он резко сел в постели, внезапно и жутко вспомнив про «а тут». Сна как не бывало. Одна мысль: бежать.
Оделся, покидал в сумку разбросанные накануне вещички, подумал: а как насчет расплаты? Конспирация требовала уйти из гостиницы по-английски, не попрощавшись даже с портье и кассиршей, но чистая совесть не допускала жульничества. Явилось компромиссное решение. Достал блокнот, выдрал страничку, написал на ней фломастером: «Уехал рано. Будить никого не стал. Оставляю деньги за номер — за сутки». И приложил к страничке десятку, оставил все на журнальном столике, вазочкой придавил и вышел, крадучись, из номера.
Парадная лестница — налево; направо указывала картонная табличка с милой надписью от руки: «Выход на случай пожара». Словно кто-то специально повесил ее напротив умновского номера, приглашая к весьма сомнительному выходу, но Умнов-то как раз ни в чем не усомнился; мысль о тайном побеге, владевшая им, не допускала никаких иных, и Умнов одержимо ринулся направо, полагая, что пожар — налицо, раздумывать некогда.
Как ни странно, но он оказался прав: запасная черная лестница вывела-таки его во двор, где — как и ранее предполагалось! — стояли мусорные баки, с вечера переполненные, украдкой ночевал чей-то «Москвич»-фургон с казенной надписью «Китежбытслужба», гуляли два грязно-серых кота, явно страдающих летней бессонницей.