Новый дом
Шрифт:
Но – всякой сказке приходит конец. Вышел Тимофей из теплого сухого вагона в дождь, в темноту, на ветер.
– Выздоравливай, Тимофей Петрович! – кричал с площадки лысый.
А поезд тронулся, отстукивая, набирал скорость и все чаще тасовал по земле желтые квадраты окон. На подножке последнего вагона Тимофей увидел рваного мужика. Он сидел скрючившись, пряча от дождя босые ноги, мелькнул через полосу жидкого света, исчез в темноте. И долго смотрел Тимофей вслед поезду. Тускнели, убегали сигнальные огни зеленый и красный.
«Вот едет мужик без билета, – думал Тимофей, – дождем его сечет, продувает ветром, осыпает искрами. Никто мужика не жалеет, впереди еще неизвестно что, возьмут ли обратно в колхоз? Очень тошно и одиноко рыжему мужику на подножке…»
А еще больше задумался Тимофей дома, когда после первых радостей встречи уселась вся его семья за обед. Головы ребячьи торчат над столом, словно капустные кочаны, и такие же белые. Ближе два больших кочана – двояшки, потом поменьше, потом еще поменьше; наконец шестой, самый маленький и сопливый кочан. Долго смотрел Тимофей на своих ребят и вдруг изумился:
– Баба! Ты погляди – шесть душ ведь! А?..
– Лопают много, – вздохнула баба. – Растут.
На другой день Тимофей пошел к председателю.
– Живой? – обрадовался Гаврила Степанович. – Вырезали? Ну-ка, расскажи. Чай, и не помнишь?
– Помню все, – соврал Тимофей – Расскажу опосля. Я насчет работы.
Председатель послал его к доктору. Тот дал освобождение на целый месяц.
– Иди покеда обратно в коровник, – сказал Гаврила Степанович.
Вечером Тимофей лежал на своем привычном месте, в углу, на мягкой скользкой соломе. Но заснуть не мог: не милы ему были теперь и влажные вздохи коров и запах парного помета. Каждые полчаса он выходил проверять замок. Он боялся, что снова застанут его спящим и тогда, припомнив прошлые грехи, обязательно исключат. Он бросит жену, ребят и поедет, как рыжий мужик, через сырую, холодную мглу, на скользкой подножке, и нигде не найдет куска хлеба, хотя в руках имеет малярное ремесло.
22
Этот день, надолго запомнившийся и доктору, и Кузьме Андреевичу, и Устинье, начался обычным самоваром.
– Что варить нынче: щи или суп? – спросила Устинья.
Она совсем извелась и заметно похудела. Она смотрела на доктора злыми глазами.
– Что хотите, – ответил доктор, позвякивая в стакане ложкой.
В окно всунулась голова почтаря. Он поздоровался, положил на подоконник лиловый конверт и пошел дальше.
Писал доктору московский друг:
«…все улажено. Теперь требуется только твое заявление. Присылай немедленно и через неделю получишь перевод в Москву…»
– Чай простынет, – сказала Устинья. Она изогнулась, заглядывая в письмо. Доктор достал из чемодана постельные ремни.
– Григорий Зверьков, кажется, шорничает. Отдайте ему и попросите починить.
В приемной хлопнула дверь. Доктор вышел.
Навстречу ему поднялась с широкой скамейки старуха. Поклонилась по-старинному, в пояс.
– Рука ноеть, – вздохнула она. – Ломить, сынок, до самого плеча.
Веки у нее были воспаленные, то и дело она смаргивала слезу. Фиолетовым глянцем отливала ее рука, грузная и толстая, как полено. Пониже локтя белела язва с багровыми рубчатыми краями.
– Опять у Кирилла была? – зловеще спросил доктор.
– Ась? – пискнула старуха, притворяясь глухой.
– Без руки останешься, будет тебе «ась». Была у Кирилла? Ну, сознавайся!
Уже давно воевал доктор с этой старухой: она с тупым упрямством ходила и в амбулаторию и к знахарю, полагая, очевидно, что один лекарь хорошо, а два – лучше.
Доктор допрашивал ее с пристрастием. Она созналась:
– Ходила, сынок! Курочку отнесла.
– А я тебе говорил, а?.. Говорил я тебе или нет?
Старуха не обнаружила никаких признаков раскаяния.
Доктор сказал:
– Иди! Что стоишь! Я после Кирилла лечить не буду!
Старуха заголосила и, кряхтя, держась скрюченными пальцами за бревенчатую стену, встала на колени.
– Ш-ш-ш! – зашипел растерявшийся доктор, закрывая входную дверь. – Вставай! Ну, вставай!
Она продолжала голосить. Доктор поднял ее. Она висела на его руках, сбился ее синий платок, рассыпались мутные космы. Доктор усадил старуху на скамейку и, сердито пофыркивая, забинтовал руку.
– Готово, – сказал он, чувствуя на языке сладкий запах йодоформа. – Ты, бабка, просто-напросто дура! А с этим мерзавцем я сегодня поговорю всерьез!
Старуха ушла, шаркая лаптями.
– Черт знает что! – плюнул доктор.
Он достал из ящика рыхлую бумагу с мохнатым обрезом. За дверью, в его комнате, слышались сдержанные голоса Кузьмы и Устиньи. Слов доктор не мог разобрать, да и занят был совсем другим делом.
Первое заявление – в Мосздрав о переводе – было очень коротким. Второе – в милицию – едва уместилось на двух листах. Доктор вспомнил Кириллу все грехи: мальчика, которого пришлось положить в больницу, беременную женщину, едва не умершую от горшка, поставленного на живот, различные язвы, карбункулы и фурункулы и, наконец, упрямую старуху.
«Последний случай особенно показателен, – писал доктор, – и я в целях охраны здоровья того малосознательного меньшинства населения, которое все еще продолжает пользоваться услугами бабок и знахарей, категорически требую немедленного удаления означенного знахаря Кирилла из района действия амбулатории».
Доктор перечел вслух эту заключительную фразу и остался доволен; она звучала внушительно и тяжеловесно, как в дипломатической ноте.
23
– Эдак, эдак, – говорил между тем Кузьма Андреевич. – Значит, взяла его без театров тоска…
Чтобы подчеркнуть свою полную незаинтересованность, он ковырял пальцем смолистый сучок в стене.
– Ты, Устя, молчи покеда.
– Как же так?
Голос ее, в котором явственно слышалась женская обида, вот-вот обломится.
– Молчи, – повторил Кузьма Андреевич тоном значительным, но неопределенным.
Можно было подумать, что он знает способ оставить доктора в деревне. Устинья так и поняла его слова, обещала молчать. Ему было неловко смотреть в ее глаза, просветленные надеждой.