Нравоучительные сюжеты
Шрифт:
– Я вас пока не арестовываю, – грустно заключил он, – но за пределы части прошу не отлучаться, иначе осложните свою судьбу.
Ночью в нашей землянке никто из молодых летчиков не мог заснуть. Иван беспокойно ворочался с боку на бок и наконец спросил:
– Как вы считаете, ребята, меня расстреляют?
– Не думаю, – ответил сержант Крошкин после долгого всеобщего молчания. – Скорее, пошлют на передовую. И треугольники снимут при этом с петлиц.
– Это бы еще хорошо было, – заключил Пташкин, но тут же с обычной своей детской беззаботностью прибавил: – А впрочем, давайте спать. Утро вечера мудренее.
А утром мы проснулись от ожесточенной зенитной пальбы и, поспешно одевшись, высыпали из землянки. Все замерло на аэродроме.
– Назад! – яростно закричал майор Логвиненко, поднося к губам рупор. – Назад, кому говорю!
Но бежавший не оглянулся. Без шлема, в одной пилотке, он впрыгнул в стоявшую на правом фланге командирскую машину, отмеченную красной ломаной стрелой, и быстро запустил мотор. Фашисты уже делали третий разворот. А когда смельчак взлетел прямо со стоянки, поперек летного поля, пара «мессеров» устремилась в атаку. Он поднялся под пушечными очередями, рискуя ежесекундно быть расстрелянным в упор, и, не сворачивая, атаковал в лоб ведущий фашистский самолет. Нам казалось, эта атака длится целую вечность. Многие отводили глаза в сторону, и обычная картина осени сорок первого года рисовалась им. Падающий истребитель, прошитый фашистскими очередями, взрыв, столб пламени и черного дыма над летным полем. И вдруг, когда уже оставалось несколько секунд до столкновения, фашистский флагман скользнул в сторону, потерял высоту и врезался в землю. А смельчак атаковал другой «мессершмитт» с какого-то немыслимого и совершенно неграмотного разворота. Короткая трасса разрубила фашистскую машину пополам. Трудно сказать, отчего именно паника обуяла остальные экипажи, но все оставшиеся десять самолетов врага развернулись на сто восемьдесят градусов.
Мы опомнились, когда командирский И-16 зарулил на стоянку, но были как громом поражены, когда увидели, что из тесной пилотской кабины «ишачка» в одних тапочках и неподпоясанной гимнастерке вылез Иван Пташкин и бросился к командиру полка докладывать о своей первой победе.
– Да разве можно такого орла отдавать под суд! – закричал майор Логвиненко, заключая летчика в объятия.
… – Яичница поспела, – прервал в эту минуту мои воспоминания генерал Пташкин. – Смотри, какая поджаристая корочка на сале. Бери нож с вилкой и начнем орудовать. Да ты чего такой мрачный? – неожиданно спросил он так, словно бы пистолет ко лбу моему приставил, и тут же рассмеялся. – Знаю, знаю, про ту историю мою вспомнил. Да, была история, – продолжал он задумчиво. – Ох, как тяжело дались мне эти первые два сбитых самолета. Но ведь после них были еще двадцать шесть, ибо если бы их не было, то, как ты сам понимаешь, не был бы я ни генералом, ни тем более Героем Советского Союза.
– Но ты же шел тогда на явную гибель, Иван. Взлетать под пушечными очередями двенадцати таких вооруженных стервятников это все равно, что на расстрел идти.
– Вот я и шел, – неожиданно прервал меня Пташкин и печально улыбнулся. А я вскочил:
– То есть как это?
– А ты что же думал: мужество, отвага, беспредельная смелость и так далее. Нет, брат. Я ведь погибнуть хотел всего-навсего. Но погибнуть достойно, не по приговору военного трибунала. Чтобы семье не было за меня стыдно. Семья у нас хорошая: отец был красногвардейцем, старший брат на КВЖД смертью храбрых пал, сестра первая в районе ударница… разве ж такую семью можно было позорить. Вот я и полез в эту кашу. А потом такая ярость взяла. Неужели, думаю про фашистов, вы такие непобедимые, неужели вам морду набить нельзя. Вот и победил. А вообще, сложная штука человек, и даже сам не всегда разберешься в побудительных причинах твоих собственных поступков.
… В тот вечер мы долго просидели над сковородой с холодной яичницей и двумя, налитыми по верхнюю каемочку, фронтовыми гранеными двухсотграммовыми стаканами коньяку.
Слеза командарма
Ежегодно в один и тот же апрельский день у ворот небольшого солдатского кладбища, появившегося после войны в нескольких километрах от автострады Дрезден – Берлин, останавливается длинная черная машина. Из нее выходит высокий плечистый военный с лицом задубелым от солнца и ветра, и крупными звездами генерала армии на погонах. В зависимости от погоды и обстоятельств одет он бывает по-разному. Если весеннее небо посылает на землю мелкий моросящий дождь, обновляющий бытие людей и природу, он облачен в защитного цвета форменный плащ. Если ясно и солнечно – на военном старательно пригнанный костюм, успешно скрывающий его порожденную временем грузность. А когда идут учения, – он появляется в полевой форме, перепоясанный ремнями, в грубых пропыленных сапогах. Водитель или адъютант, сидящий обычно на переднем сиденье, выносит из машины пышный букет белых цветов и молча передает генералу. А тот берет его в жесткие сильные руки и несет к недавно покрашенной арке так, словно это не цветы, а охапка мелко нарубленных дров.
Точными уверенными шагами генерал армии проходит мимо длинного ряда могил и останавливается у одной из них, у той самой, найти которую может даже с закрытыми глазами. В мраморный столбик над ней вделана фотография военных лет, а с нее улыбается бесхитростно молодой парень с лейтенантскими погонами на фронтовой гимнастерке и россыпью пшеничных густых волос над чистым, без единой морщинки лбом. И во взгляде, и в разлете не слишком густых бровей, и в очертаниях широкого лица есть не сразу улавливаемое сходство с лицом генерала армии. Так и кажется, что и тот в свои двадцать два или двадцать три был точно таким. Под фотографией краткая надпись: старший лейтенант Иван Павлович Буслаев. И дата смерти: апрель 1945 года.
Распахнув полы форменного плаща, генерал армии тяжело опускается перед могилой на одно колено, так что оно глубоко вдавливается в очень еще влажную весеннюю землю и горестно произносит:
– Ну здравствуй, Иванушка, здравствуй, лапушка. Вот и свиделись снова.
Молчит далекое от городов и деревень солдатское кладбище, только шмель гудит над какой-то из могил. Неторопливыми движениями генерал начинает обкладывать цветами основание мраморной пирамиды. Бритые губы плотно сжимаются, будто не хотят выпустить еще несколько скупых слов. И все-таки раздаются они в кладбищенской тишине:
– Уж ты прости меня, лапушка, видно, никогда не выпрошу у своей судьбы прощения… не уберег.
По сурово-неприветливому, словно высеченному из камня лицу генерала сбегает слеза и быстро исчезает, размываясь в глубоких морщинах. И давнее горе оживает в серых глазах пожилого человека, словно опять видят они то же самое поле, на котором не было в апреле сорок пятого солдатских могил, а стояло всего-навсего два десятка видавших виды, потрепанных в боях танков Т-34, около которых озабоченно суетились механики-водители, командиры экипажей и башенные стрелки.
День был уже на исходе, и беспокойные сумерки опускались на чужую землю, исхлестанную воронками от взрывов и следами от гусениц, когда въехал генерал-майор танковых войск Буслаев, принявший под командование армию, на эту поляну в сопровождении двух танков. Молодцевато выпрыгнув из своей «единицы», направился к танкистам.
Сына он увидел еще издали. Размахивая сорванным с головы черным шлемом, тот о чем-то горячо спорил с окружившими его танкистами. Теплый весенний ветерок ласкал мягкие пшеничные волосы. Увидев отца, Иван подобрался, водрузил шлем на голову и по-уставному доложил: