Нужно иметь смелость, чтобы лечить людей…
Шрифт:
Через несколько дней мне и одному из моих сожителей, Постельникову, было объявлено, что мы назначены в Киев, во 2-й резервный саперный батальон.
Как только нам выдали подорожные и прогонные деньги, Постельников, я и присланный мне в течение этого года из деревни в услуги молодой парень Феофан Васильев отправились, в самый разгар петербургской холеры, в путь, на юг.
Мог ли я тогда думать, что непочетное удаление из училища было для меня счастьем? Инженером я, во всяком случае, был бы никуда не годным.
В Киеве, сапером (1848–1850)
Батальон, в который я был назначен, составлял вместе с 6-м саперным батальоном бригаду, которая летом стояла лагерем под Киевом, верстах в двух от города, а осенью уходила на зимние квартиры. На зиму в городе оставалась юнкерская школа и те из саперных офицеров, которые назначались туда учителями. К числу последних принадлежал и я; поэтому нести военную службу мне пришлось только в течение двух лагерных сборов, да и то неполных, так как мы с Постельниковым по дороге в Киев заезжали к его родителям
Главные наши командиры (бригадный генерал Букмекер, батальонный – полковник Кехли) не были ни служаками, ни строгими начальниками. Генерала за все время пребывания моего сапером видел я много-много раза три-четыре. Полковник наш (как, впрочем, и все семейные офицеры) жил вне лагеря, являлся перед нами только на батальонном ученье, держался далеко от своих подчиненных и был, по всем видимостям, человек благовоспитанный и порядочный: не вмешивался в батальонные дрязги, не ругался на ученьях и был со всеми безупречно вежлив. Нужно отдать справедливость и нашим ротным командирам: и они не держали себя с нами по-начальнически. Долгом считаю прибавить к этому, что в обе лагерные стоянки я не был свидетелем ни пьянства, ни крупных ссор, никакого вообще безобразия в среде офицеров, ни даже зуботычин во фронте; и только раз пришлось быть невольным свидетелем страшной экзекуции над бедным солдатом Калугиным из нашего батальона. Его гнали сквозь строй за второй побег, после того как за первый он был разжалован из унтер-офицеров и считался штрафным. Все офицеры были обязаны присутствовать при этой варварской церемонии; наш полковник, однако, сумел уклониться от присутствия, и всем распоряжался на его месте командир 1-й роты капитан Ползиков. Я видел только, как руки бедняка, в штанах, с оголенной спиной, привязали не то к ружью, не то к палке, и два солдата, держа концы этой горизонтальной опоры для несчастного, повели его между двух рядов солдат с длинными хворостинами. От остального закрыл глаза и только по окончании экзекуции видел открытыми глазами следующую сцену. Распорядитель, капитан Ползиков, заметил между секущими солдата, который не ударил несчастного розгой, и как только того увезли в госпиталь, разложил виноватого перед всеми его товарищами и всыпал ему двадцать пять розог. Этот встал, натянул штаны и промолвил: «Покорнейше благодарю ваше высокоблагородие».
Нашему ученому войску следовало бы в лагерное время заниматься больше всего саперными работами, но на это посвящалось очень мало времени, потому что летом под Киевом не оставалось никаких других войск, кроме саперов, и нам приходилось занимать в городе караулы. Лично я в эти два лета занимался недели две съемкой в окрестностях лагеря и состоял при заведующем минными работами, где, однако, играл роль не деятеля, а зрителя, так как в училище практике саперного дела нас не обучали. Воспоминаний об этой деятельности у меня никаких не осталось; знаю только, что она была мне сильно не по душе, что я был очень неисправным офицером и что мои неисправности сходили мне с рук благодаря протекции нашего бригадного адъютанта поручика Тецнера. Однокашник по училищу, он, конечно, знал историю моего выхода из оного, сам тяготился военной службой и являлся моим защитником.
Когда мы поближе познакомились с нашими новыми товарищами, между ними, в лице подпоручика 6-го батальона Василия Афанасьевича Чистякова, оказалось прелестнейшее, вытканное из незлобия и наивности существо, одинаково веселое в нищете, невзгодах и даже смертельной опасности. Существовало достоверное предание, что, отправляясь в батальон по выходе из корпуса, он заехал по дороге, неподалеку от Киева, к бабушке, которая подарила ему на прощанье тулупчик на мерлушке и жеребеночка; вскоре по прибытии на место службы он был вовлечен новыми приятелями в карточную игру, проиграл все свои деньги и в придачу оба подарка бабушки. Карты он после этого бросил, но пришлось наделать долгов, и в конце концов бедный Василий Афанасьевич был вынужден питаться из ротного котла, так как все почти месячное жалованье уходило на оплату долгов. В таком положении мы его и застали. Вскоре мы сдружились, и он стал неразрывным товарищем нашего молодого кружка [16] . В течение месяца Василий Афанасьевич был, конечно, нашим гостем; но как только получалось жалованье, в ответ на наши угощения он устраивал в своем бараке бал, и мы приглашались гостями. На оставшиеся от жалованья крохи угощал он нас чаем, закуской и непременно бутылкой мадеры с графинчиком водки. Так беззаботно проживал Василий Афанасьевич до 1849 г., когда случилось следующее происшествие. Недели за три до выхода батальонов на зимние квартиры его и некоторых из нашего кружка пригласил к себе вечером на чай женатый поручик Роше. Разговор зашел о прелестях женатой жизни, и хозяин, конечно шутя, обратился к Чистякову со словами: «Что это вы, Василий Афанасьевич, не женитесь, ведь пора, и невеста у меня есть подходящая – учительница моих детей, прекрасная девушка, правда небогатая, да ведь для вас не в деньгах счастье». Василий Афанасьевич принял эту шутку, очевидно, всерьез, потому что задумался и ничего не ответил. В последовавшую затем неделю сборов батальонов к выходу на зимние квартиры мы, учителя юнкерской школы, переселились в город. Едва ушли батальоны, как до кого-то из нас дошло известие, что Василий Афанасьевич женился и все свое имущество повез в детской колясочке на денщике. Вторая половина известия прибавлялась, конечно, в шутку; но первая была верна. Василий Афанасьевич действительно женился на рекомендованной ему невесте, которая, вероятно, думала, как и жених, что не в деньгах счастье.
16
Нужно заметить, что тогда офицеры жили в разбивку, не образуя цельного товарищеского кружка наподобие того, как живут, например, офицеры-однополчане в Германии. В нашем лагере не было и помещения, где мы все могли бы сходиться вместе.
В первую же зиму я познакомился в Киеве с двумя семейными домами. В одном из них, с тремя молоденькими барышнями, мы, учителя юнкерской школы, играли роль молодых офицеров, имевших занимать барышень, играть в фанты и даже танцевать один раз в неделю, в назначенный день. А в другом доме, куда из товарищей вхож был я один, были положены молодой представительницей дома все основания моей будущей судьбы.
В Киеве, как в крепости, была так называемая инженерная команда, и между молодыми офицерами этой команды был наш однокурсник Безрадецкий и два, тоже знакомых по училищу товарища, офицеры М. и X., старше нас на три года. Понятно, что как только мы узнали о прибытии Безрадецкого в Киев, а он узнал о нашем пребывании в саперах, то начались взаимные посещения. У него мы встречались с обоими старшими товарищами, и я вскоре сошелся с последними. Много ли, мало ли времени прошло после этого знакомства, не помню, но раз инженер X. предложил мне познакомиться с его семейством, получил, конечно, согласие и свез меня к своим на Подол. С тех пор я ездил в его семью раз в неделю во всю зиму 48-го года и в первую половину следующего.
Это была обрусевшая польская семья. Отец и мать – католики, жили в молодости (он врачом) в таком русском захолустье, что детей пришлось окрестить в русскую веру. Позднее он жил долгое время в Костроме, занимаясь частной практикой; и здесь над его семьей стряслась беда. При императоре Николае Кострома была одним из ссыльных городов для поляков, и в ней случился большой пожар. Губернатор, не думая долго, заподозрил в пожаре поляков и засадил всех без исключений в острог. В число заключенных попала и рассказывавшая мне об этом событии дочь доктора, тогда 16-летняя девочка.
Для расследования дела был послан из Петербурга генерал Суворов (хорошо известный впоследствии петербургский генерал-губернатор); подозрение губернатора оказалось неосновательным; все были выпущены на свободу, и рассказчица получила даже от Николая Павловича бриллиантовые серьги в утешение. Незадолго до описываемого мною времени семья переехала в Киев и вела очень скромную жизнь.
В те дни, когда я бывал у них с поручиком М., мать никогда не выходила к гостям; старший сын показывался крайне редко; отец-старик появлялся лишь на короткое время; других гостей, кроме нас двоих, никогда не было; поэтому нашу вечернюю компанию, под предводительством моей двадцатилетней благодетельницы Ольги Александровны, составляли только два ее брата да мы двое.
На председательство в мужском обществе давало ей право звание замужней женщины – она была вдова, потерявшая мужа через полгода после свадьбы, – и еще более то обстоятельство, что, несмотря на юность, она была по развитию, да и по уму много выше своих собеседников. Описывать ее внешность я не буду; достаточно будет сказать, что она не была, как полька Мицкевича, бела как сметана и как роза румяна; но очи ее очень часто светились действительно как две свечки, потому что была вообще из породы экзальтированных. Всего же милее в ней была добрая улыбка, которою нередко кончались ее горячие выходки.
Училась Ольга Александровна дома, и учителями ее были исключительно мужчины; отсюда ее вкус к серьезному чтению и серьезное отношение к жизненным вопросам, с некоторой примесью озлобленности, естественно, впрочем, вытекавшей из общих условий тогдашнего существования и претерпенных ею личных испытаний. Коньком О. А. были сетования на долю женщин. В то время только что появилась в киевской продаже книга Легувэ «La femme» [17] ; она много носилась с нею, давала ее даже нам на прочтение и никак не хотела помириться на проповедовавшейся там высокой роли женщины в семье и школе. Женщину она считала, не то шутя, не то серьезно, венцом создания и видела в ее подчиненности мужчине великую несправедливость. Путь, которым пошла впоследствии русская женщина, чтобы стать на самостоятельную ногу, был тогда еще закрыт; подчиненное положение женщины она признавала с болью в сердце безвыходным и ожидала в будущем, в общем прогрессе просвещения, лишь смягчения ее участи. Понятно, что при таких задатках образованность в мужчине и умственный труд имели в ее глазах большую ценность. Она ставила университетское образование очень высоко и считала Московский университет стоящим впереди всех прочих – имя Грановского услышал я впервые от нее. Как любезная хозяйка, нашей профессии она не касалась, но едва ли сочувствовала ей – времена были тогда для России мирные, защищать отечество нам не предстояло, и формула «готовь войну, если хочешь мира» не была еще в таком ходу, как ныне. Мысли ее шли в сторону служения ближнему, и в этом смысле она относилась очень сочувственно к профессии медика.
17
«Женщина» (фр.).