Нянька (сборник рассказов)
Шрифт:
Помолчав, спросила:
– Что ж она… богатая?
– Кажется.
И с облегченным сердцем подумала: «Ну, значит, он меня оставляет из-за денег. Кажется, что это не так обидно».
И не спросила любовница:
– А любит тебя твоя будущая жена?
Горничная.
– Я женюсь, – сказал он горничной.
– А как же я? Меня-то вы оставите? Или искать другое место?
– Почему же? Вы останетесь.
– Только имейте в виду, барин, что ежели вас двое, то жалование тоже другое. Во-первых, около женщины больше работы, а потом и мелкой стирки
Даже в голову не пришло горничной задать своему барину простой человеческий вопрос:
– А любит вас ваша будущая жена?
Прохожий.
У прохожего было такое веселое, полупьяное, располагающее к себе лицо, что собиравшийся жениться человек улыбнулся прохожему и сказал:
– А я, знаете, женюсь.
– И дурак.
Растерялся собиравшийся жениться.
– То есть?
– Да уж будьте покойны.
И, нырнув в толпу, не догадался спросить этот прохожий:
– А любит вас ваша будущая жена?
Друг.
– Я женюсь, – сказал он своему другу.
– Вот тебе раз!
После некоторого молчания сказал друг:
– А как же я? Значит, нашей дружбе крышка?
– Почему же? Мы по-прежнему останемся друзьями. И только тут задал друг вопрос, который не задавал никто:
– А любит тебя твоя будущая жена?
Взор человека, собиравшегося жениться, слегка затуманился.
– Не знаю. Думаю, что не особенно… Друг, что-то соображая, пожевал губами.
– Красивая?
– Очень.
– М-да… Н-да… Тогда конечно… В общем, я думаю: отчего бы тебе и не жениться?
– Я и женюсь.
– Женись, женись.
Холодно и неуютно живется нам на белом свете. Как тараканам за темным выступом остывшей печи.
Молодняк
Нет ничего бескорыстнее детской дружбы… Если проследить начало ее, ее истоки, то в большинстве случаев наткнешься на самую внешнюю, до смешного пустую причину ее возникновения: или родители ваши были «знакомы домами» и таскали вас, маленьких, друг к другу в гости, или нежная дружба между двумя крохотными человечками возникла просто потому, что жили они на одной улице, или учились оба в одной школе, сидели на одной скамейке – и первый же разделенный братски пополам и съеденный кусок колбасы с хлебом посеял в юных сердцах семена самой нежнейшей дружбы.
Фундаментом нашей дружбы – Мотька, Шаша и я – послужили все три обстоятельства: мы жили на одной улице, родители наши были «знакомы домами» (или, как говорят на юге – «знакоми домамы»); и все трое вкусили горькие корни учения в начальной школе Марьи Антоновны, сидя рядом на длинной скамейке, как желуди на одной дубовой ветке.
У философов и у детей есть одна благородная черта – они не придают значения никаким различиям между людьми – ни социальным, ни умственным, ни внешним. У моего отца была галантерейная лавка (аристократия), Шашин отец работал в порту (плебс, разночинство), а Мотькина мать просто существовала на проценты с грошового капитала (рантье, буржуазия), умственно Шаша стоял гораздо выше нас с Мотькой, а физически Мотька почитался среди нас – веснушчатых и худосочных – красавцем.
Ничему этому мы не придавали
Если в одном из трех наших семейств пеклись пироги – ели все трое, потому что каждый из нас почитал святой обязанностью с опасностью для фасада и тыла воровать горячие пироги для всей компании.
У Шашиного отца – рыжебородого пьяницы – была прескверная манера лупить своего отпрыска, где бы он его ни настигал, а так как около него всегда маячили и мы, то этот прямолинейный демократ бил и нас, на совершенно равных основаниях.
Нам и в голову не приходило роптать на это, и отводили мы душу только тогда, когда Шашин отец брел обедать, проходя под железнодорожным мостом, а мы трое стояли на мосту и, свесив головы вниз, заунывно тянули:
Рыжий, красный, Человек опасный… Я на солнышке лежал. Кверху бороду держал…– Сволочи! – грозил снизу кулаком Шашин отец.
– А ну иди сюда, иди, – грозно говорил Мотька. – Сколько вас нужно на одну руку?
И если рыжий гигант взбирался по левой стороне насыпи, мы, как воробьи, вспархивали и мчались на правую сторону – и наоборот. Чего там говорить – дело было беспроигрышное.
Так счастливо и безмятежно жили мы, росли и развивались до шестнадцати лет.
А в шестнадцать лет дружно, взявшись за руки, подошли мы к краю воронки, называемой жизнью, как щепки попали в водоворот, и водоворот закружил нас.
Шаша поступил в наборщики в типографию «Электрическое усердие». Мотю мать отправила в Харьков в какую-то хлебную контору, а я остался непристроенным, хотя отец и мечтал «определить меня на умственные занятия» – что это за штука, я и до сих пор не знаю. Признаться, от этого сильно пахло писцом в мещанской управе, но, к моему счастью, не оказалось вакансий в означенном мрачном и скучном учреждении…
С Шашей мы встречались ежедневно, а где был Мотька и что с ним – об этом ходили только туманные слухи, сущность которых сводилась к тому, что он удачно «определился на занятия» и что сделался он таким франтом, что не подступись.
Мотька постепенно сделался объектом нашей товарищеской гордости и лишенных зависти мечтаний возвыситься со временем до него, Мотьки.
И вдруг получилось сведение, что Мотька должен прибыть в начале апреля из Харькова «в отпуск с сохранением содержания». На последнее усиленно напирала Мотькина мать, и в этом «сохранении содержания» видела бедная женщина последний лавр в победном венке завоевателя мира Мотьки.
В этот день не успели закрыть «Электрическое усердие», как ко мне ворвался Шаша и, сверкая глазами, светясь от восторга, как свечка, сообщил, что уже видели Мотьку едущим с вокзала и что на голове у него настоящий цилиндр!..
– Такой, говорят, франт, – горделиво закончил Шаша, – такой франт, что пусти – вырвусь.
Эта неопределенная характеристика франтовства разожгла меня так, что я бросил лавку на приказчика, схватил фуражку – и мы помчались к дому блестящего друга нашего.