Няня из Москвы (сборник)
Шрифт:
А под ним офицера стояли, измучились, ранены, молоденькие все мальчишки, небритые-немытые, и с ружьями. А он плачет на них – «дети мои, простите меня, попечитель я был…»
Уж он свихнулся, с горя. Его офицер и прогнал с ящика, а то в море еще свалится. А раньше он образованный был, газеты все печатал, а тут другой месяц блаженный стал, – сказывали знающие. Как его один офицер, высокой, худой, поперек лица рубец темный… как его сдернет с ящика, – «поздно теперь болтать, как все сгорело… ступай, с большевиками болтай!»
Говорили знающие – тоже, как покойник-барин наш, слободного правления хотел, а вот и оборвался, в странники пошел.
Ночью уж мы поплыли. На самом мы дне сидели, где товар вот возят, в могиле будто, и не видали, как Россия наша пропадала. Как загреми-ит, застучи-ит… – все мы креститься стали: отходим, говорят. «Царю Небесный» запели, «спаси души наши». И пошло тарахтеть, поплыли. Катичка, слышу, плачет. А рядом с нами старичок-повар ехал… у него сынок офицер тоже был… наказал уезжать с собой, а то убьют: у великих князей был поваром, старичок-то… – вот он и говорит, через силу уж:
«Господи… то все в России нашей жили, на солнышке… а вот, в черную яму опустили… довертели!..»
И в мешок головой уткнулся. И я ничего не вижу, застлало все… что уж и вспоминать.
XXXVIII
Да как же не горевать-то, барыня… собака – и та к дому привыкает, на чужом месте скучит, а человеку?.. Перво пришибло словно, а как очухалась, сразу и поняла, – не видать мне родной землицы! А вот… Старичок-повар в мешочках стал разбираться. В дыре-то у нас темно, он и шарит-елозит, охает. – «Что вы, – говорю, – батюшка, ай чего потеряли?» А он – «слава те, Господи, как же я напугался!» – и показывает кожаный кошель. Подумала – золото-серебро, пожалуй. А это землица, с собой везет! – «Помру на чужой стороне, меня и посыпют родной землицей, а своей будто и схоронюсь». Как сказал про землицу, так меня в сердце вот… – не видать мне родимой нашей! Гляжу на Катичку – платочек она кусает. Да нет, барыня… сердцем чую, – не достучит. Строгие капли пью. Доктор в Америке мне: «тихо, – говорит, – стучится».
Ну, ехали мы… У каждого горе, а надо всеми одна беда. Из вышних какие, – им и каютки… а кто пониже – тому полише. Да там не один был, этот вот… яма-то наша? да, трюм… а под нами еще была дыра, самая преисподня. И детишки кричат оттуда, и духотищей… – с души воротит. Ше-эсть тыщ народу корабль забрал, сказать немыслимо. Проповедь какую батюшка говорил… – «глядите, говорит, куда попали… в самую преисподню! и нету у нас звания – дукумента, а есть один дукумент – грехописание!..» И казаки были, и калмыки… два ихних старика-калмыка, рядом с нами валялись, икали все… и офицера больные, и хохлы были, хлебороды… всякого было звания. И всенощную под нами пели, вот я плакала! «Вышних Богу» запели, барышнев голоски слышно, из теми-то оттуда, из дыры, будто ангелы жалются: «Го-споди, Боже наш… Го-споди, Царь Небесный…» – до слез.
И всех позаписали. Стали говорить: про занятие дознаются – это уж чего-нибудь с нами сделают, – к арапам, может, отправят, золото копать. Они все так, с людоедами своими, кнутьями даже бьют! – знающие говорили: и нас за людоедов посчитают. Сироты, некому за нас вступиться: небо над нами, вода под нами, – только и всего. Правда, не все заграничные такие. Сербушки вон пенсию нашим калекам положили, ихний царь так и указал: «всех под крыло соберу-угрею». Помощник ходил-записывал, Катичке и посмейся: завезем вас на пустые земли к людоедам. Она и сказала: не до шуток нам. Очень на нее антересовался, бутенброты присылал, и шиколату, в каюту все предлагал, да она забоялась: меня он не пригласил.
XXXIX
Стращали-стращали, а что и взаправду вышло. В работу нас не взяли, а пустили на острова, под строгой глаз. Да сколько у берега качались-маялись. А войска наша, вот натерпелись, Васенька нам рассказывал! Сколько-то тыщ казаков к большевикам отправили, совесть потеряли… на муку смертную, хлебушка жалко стало. А ведь придет время, барыня, золотыми словами про все пропишут, от кого мы чего видали.
У берега и качались. У нас в яме троих закачало, померли. Чего не забуду, барыня… – офицерик тот, на костылях, неподалечку от нас на полу сидел, коленки так обхватил, лежать уж не мог, сердце не дозволяло. И говорит он другому офицерику-калеке: «вот пистолет, у немца отбил… сил нет, застрели меня». Отняли у него пистолет и батюшку позвали, разговорить. А у него рана была, под самое под сердце, с немецкой пули. Ну, подумайте: пуля у него такая, и такое случилось с нами, – у здорового сердце заболит. Дала я ему лепешечку, приласкала. А Катичка отлучилась, как на грех. На лепешечку смотрит, слезы на нее капают, да так вот – а-ах! – испугался будто, за сердце так, и повалился на спину, не дыхнул. Закрыли ему глаза, батюшка молитву прочитал, накрыли мы его шинелькой… доктор сразу пришел, руку пощупал, – матросы его и унесли. И все стали ужашаться. На что уж калмыки, вовсе степные-неправославные, а и те глоткой так все – ыи, ыи, – икали, будто заплакали. Которые говорили: и без флагу, чисто собаку потащили, а он с немцами воевал. Катичка прибегает, сама не своя, – видала сверху, как его на берег свозили. Вот тут мне страшно стало: не дай, Господи, в неподобный час помереть!.. Помощник пришел, велел щетками протереть. Катичка ему и отпела: чисто с собаками обходитесь, а еще союзники! Ни слова не сказал, только как свекла сделался, – у ж ему стыдно стало. Калмык-старик платьице у ней поцеловал, за правду что заступилась. Тоже человек, калмык-то.
Конец ознакомительного фрагмента.