Няня из Москвы
Шрифт:
А тут к нам доктор с каретницей. Она полную штукатулку бралиянтов привезла. Он помогать хотел, а она себе деньги забрала. Я слыхала, барыня, как они спорились. Он все: «хоть немножко помоги, мне стыдно в глаза смотреть, у нас много…» А она ему – «а сумашедчий дом пропал в Москве? ничего не дам!» А он ей: «да Треночка, мы русские, у меня душа болит». А она – «а у меня живот болит». А их наши добровольцы в Харькове спасли, они и приехали в Крым со своей штукатулкой. И ни грошика не дала. Загодя и уехали в Париж прямо. Доктор плакал – рассказывал: «в ноги кланяться надо героям нашим, мученики они!» Он, барыня, с ума сошел, от мыслев. И про Васеньку рассказал, как он его в Харькове на коне видал, с флагом, а рука пробита-повязана.
«Беспременно я вас, – говорит, – познакомлю, скоро он сюда будет, папашу повидать. Мы старые знакомые по Москве».
А Катичка смеется ему:
«Да мы тоже старые знакомые, еще когда десять годков мне было».
XXX
И надо же, барыня, чему быть-то! Вот, завтра приехать Васеньке, –
А Васенька вдруг и приезжает. Радость-то какая папаше-то, и слух был, Васеньку чуть не расстреляли. Сейчас его в ванную, а потом сели закусить, винца выпили, а потом и старик в ванную сел… как сел, так и помер сразу. С тем Васенька словно и приехал – похоронить.
Весь город на похоронах был, так все парадно было, и гроб из Севастополя привезли, уж трудно стало хороший гробок найти. Я и кутьи сварила, а то кому подумать, женского полу нет, а без кутьи-то как-то уж непорядок, все-таки душеньку помянуть-порадовать. Катичка в церкви только была, а я и на выносе была. Пришла в ихний дворец, лестница одна больше нашей дачи, и все цветы… гробу поклонилась, к ручке приложилась. Гляжу – Васенька, не узнать. Почернел, раздался, и сурьезный стоит, убитый. Я и говорю им – «здравствуйте, Василий Никандрыч, горе-то у вас какое». А он глядит, словно не узнает. А потом, глазами так вскинул… – «ня-ня, вы это?!» Обнял, в плечо поцеловал, и слезы у него. И я заплакала. И так-то мне его жалко стало. Я ему и сказала, спросту: «с Катичкой мы одни тут, у ней папаша с мамашей тоже скончались, сироты мы теперь». Так он словно обрадовался: как, Катерина Костинтиновна одна здесь?» И не до нас ему, а я не удержалась, сказала: «опять уедете, может, нас навестите». Ни слова не сказал. Я не то, что бы зазывала, а… и его-то, сироту, жалко, и все-таки с одной мы стороны. Ну, Катичка была в церкви, а к нему не подошла, домой утла. Травур у ней был, вот и пригодился. А я и на кладбище проводила, честь-честью, и кутьицы Васенька откушал на могилке. И все очень благодарили. Старушки там были… одна греческая старушка тоже похвалила мою кутью, только, говорит, надо бы орешками утыкать и миндальком, и вишёньками из варенья кругом убрать, так по их вере полагается. А у нас. конечно, изюмцем больше убирают. И доктор наш помянул. И говорит Васеньке: «завтра обедать приезжайте». Прихожу домой, Катичка ко мне:
«Зачем тебя понесло по жаре таскаться? на поминки напрашивалась, блинов не видала?»
А я устала, молчу. А я еще в городе сказала – па кладбище пойду, проводить, и ничего она – ну, что ж, проводи. И кутью у меня видала. Молчу-переобуваюсь, а она все не отстает:
«Не позвали на поминки? Ах, бедная, устала, да в гору еще, пешком шла, не догадались, небось, на фаетон тебя посадить? А ты бы попросилась. Или не узнали тебя? А ты бы подошла, напомнила о себе… может, и посадили бы!»
Расстроила она меня. Говорю – плохого тут нет – за упокой души помолиться, покойника проводить, да еще знакомого человека. А нехорошо, как у живого в гостях была, а на кладбище не проводила. Нет. говорю, меня сам Василий Никандрыч узнал, сам меня и на фаетон усадил, и поцеловались с ним.
«Л может, напросилась, сама влезла? – поперек мне. – Может, он тебя за кого другого принял? У него мысли в расстройстве, а ты под руку ему попала».
Плюнула я – мели. Ушла. Приносит чайку с лимончиком.
«Отпейся-вздохни, бедная моя, устала… – лисичкой такой ко мне, – не пришлось на поминках чайку попить… ну, попей чайку».
Я ее вот как знаю. Уж так ей хочется, вижу, узнать все, а виду не подает. Не стала томить, сказала. И как просвирку ему подала, за упокой раба божия Никандры, а то бы никто и не догадался вынуть, и кутьицы ему подала помянуть, и как он про нее спросил, очень обрадовался.
«Да что ты… у него отец помер, а он обрадовался!»
«И про адрист даже спросил! И наш барин пригласил его кушать завтра. А я еще раньше позвала его навестить нас, – одни мы, говорю, теперь… сиротка Катичка…»
Как закричит на меня: «кто тебе позволил его звать?! что ты, хозяйка здесь, меня спросилась?!»
«Да чего ж тут такого, давно нас знает, и сирота. И чужих зовут, мысли разогнать, горе у кого какое».
«Да, может, он и не хотел заезжать, а ты его насильно зазвала…? – так раскричалась на меня, – ну, что же он сказал?…»
«Беспременно, – говорит, – буду, я скоро уезжаю», – только и сказал.
XXXI
Значит, на другой день в травур свой Катичка оделась, очень к лицу ей он: личико у ней и в Крыму не загорело, бледненькая такая, слабенькая совсем, – сиротка и сиротка. К обеду время, легла Катичка на терасах, книжку взяла, велела мне белых розанов нарезать. Лежит вся в цветах, любит она покрасоваться.
Только прилегла, Васенька и приехал. Взошел на терасы – так и остановился! А она, чисто как королевна, и головка у ней будто заболела, бле-эдная-разбледная, лежит, слабеньким голоском ему – «ах, вы это… садитесь». Мы их и оставили одних. И обедал у нас, и чай пил, и ужинать остался. Вместе все по саду гуляли. Сразу
Друг дружке они писали. А на войне опять плохо, Катичка все телеграммы бегала глядеть. А то пошла я ко всенощной, уж зима была, гляжу – стоит моя Катичка на коленках в уголку, так-то хорошо молится! – порадовалась я. Так до весны мы и томились. Катичка и говорит: «душа у меня за него болит, чего я тут сижу… там страдают… не могу я, не могу!» Все ее уговаривали, – «с ума сошли, они вот-вот сами сюда приедут, тиф там валит, сами погибнете, и его не разыщете». Нет, поеду. А меня не берет: «Пропаду – одна пропаду, куда тебе, в ад такой!» Уж собралась, – письмо от Васеньки, грязное, три недели трепалось. В Крым переедут, – написал. А тут стали говорить – добровольцы уж подъезжают, один у нас Крым остался. Сразу так все и повернулось, – нечистому сила-то дана! А что, барыня, думаете… и ему дается от Господа, восчувствовали чтобы, в разумение пришли бы. Тут богатые и стали уезжать, загодя. И каретница наша: нечего ждать, надо ехать. Доктор ни слова не мог поперек, она ему всю голову простучала: в заграницу и в заграницу! А у него уж в голове путаться стало, – сидит в уголку и плачет. И говорит мне: «няня, а ведь это мы, мы, мы…» Не поняла я. А он опять: «мы это, мы, мы, мы…» – значит, у него уж мозги замыкались. А она лихая, толстущая, ничто ее не берет. Все гвоздила:
«Скорей ехать, теперь все сумашедчии, после войны, вся заграница сумашедчая, нам не помогла… там мы опять больницу откроем, будем спокойно жить… я все загодя припасла, а с тобой, дураком, давно бы погибли!»
А в Москве у них больница своя была, сумашедчих они лечили, богатых все, им милиены сыпались. А денежки-то они давно в заграницу переслали, им сумашедчии какой-то сделал, вылечили они его. У него банки были, – хвастала она мне, – он и переслал, как вылечили-то хорошо, умный какой. И уехали, на хорошем пароходе, с цветами провожали, на свадьбе чисто. И что же, барыня… я ведь ее тут ветрела! Иду я по базару, с Марфой Петровной, рыбку мы покупать ходили, наважку… очень я наважку люблю. А тут она не наважка, а мурлан называется, а дух маленько на наважку похожий, и не дорогая. Иду я по базару, какая-то с торговкой ругаетсякричит, так и чешет, лицо разду-то, красная вся, как пьяная. И одета плохо, какая-то словно сборная. А это она, каретница! И она меня узнала. Помер, говорит, мой супруг в сумашедчем доме, а она ресторан думает открывать. А как же, говорю, сумашедчии дом открывать хотели? Лопнул, говорит, тут французы перебивают шибко. А мне Марфа Петровна и говорит: она у нас в квартале известная скандалыцица, ее все знают, муж от нее с ума сошел, и бралиянты она кому-то продать давала, содержателю своему, макре – называют тут так, коту – понашему, а он убег с ними, она и ни при чем стала. Теперь, говорит, с огромадным кабатчиком связалась, с французом, а он ее походя бьет, и днем, и ночью, очень она винцом балуется. Уж своего добилась, ни капельки мне ее не жалко.
XXXII
Ну, уехали они, мы в голых стенах остались, распродала почем-зря каретница все добро. Васенька тут и приезжает, на два денька только вырвался. А его в железный поезд поставили, в Севастополе собирали, воевать. Думали – через месяц и свадьбу справим. Он и мерочку уж с пальчика ее снял, колечко заказать. А графиня и прикатила. К нам прибежала, а у нас Васенька. Она их в саду застала. И невежа такая… с Катичкой ни слова, а ему кричит, как начальство: «проводите меня!» Лица на Катичке нет, прибежала на терасы, а тот провожать пошел. Катичка ему вслед: – «я вас жду!» А Васенька ей, уж из-за забора: «я сейчас». Часа три прошло – нет его. Катичка места не найдет, а уж и вечер, и не обедали мы, – приходит. Она ему – «долго вас задержали». Стал говорить – расстроена графиня, не мог оставить. Вскочила она – «настраивайте-ступайте свою графиню!» И заперлась у себя. Он ждал-ждал и говорит: «няня, успокойте ее, не могу я уйти так». Стала ей говорить – не откликается. Ушел он, чисто водой облитый. Приходит на другой день, на терасах ее застал. Как уж, – только будто поладили. Только разговорились, по саду гуляли… – графиня на фаетоне к нам! Не узнала я ее: разодета, вольная вся, а то скромно ходила, милосердое платьице только… а тут и надушилась, и шея голая, и юбка зад обтянула, и шляпка с какими-то торчками, такая лихая, разбитная… Прямо к Катичке, ласковая, веселая, так и разочаровала нас! Чуть не пляшет, стала говорить – уезжаю завтра, зашла проститься. «Поедемте верхом, хочу кутить!» Меня завертела, – «ах, какая вы чудесная, няня… у меня тоже няня была…» – все приятное говорила. И Катичка рада – уезжает-то она.