Няня. Кто нянчил русских гениев
Шрифт:
Впоследствии я узнал, что няня передавала нам эпизод из древнего (и не принятого в таком виде церковью) жития архиепископа Иоанна Новгородского.
Во время обеда няня зорко наблюдала за тем, чтоб не рассыпали соль (это к несчастью), но и за тем, чтоб кто-нибудь из нас не вздумал щепотью взять соль из солоницы. Если случится такой грех или, еще хуже, если невзначай обмакнешь кусок хлеба в солоницу, няня укоризненно скажет:
– Это ты что же, милый, Иуду вспомнил?
На решительный отказ от желания помнить злого предателя няня возразит:
– А
Очень хорошо знали мы также, что, сидя, не следует класть нога на ногу: так сам Сатана сидит на троне в аду, а на коленке у него – тот же Иуда-предатель с кошелем с 30-тью серебрениками.
И это Иудино сиденье – на коленке у князя бесовского, как впоследствии оказалось, няня не выдумала: так пишется сей темный князь, ласкающий предателя, на древних иконах Страшного Суда.
Няня достигала своего: болтать ногами, сидеть, заложив нога на ногу, тыкать куском хлеба в солонку – всего этого мы боялись, как греха, и это с детства усвоенное воздержание обратилось впоследствии в добрые навыки житейского обихода.
«Ангел-хранитель заплачет» и «отойдет от тебя» – этого я боялся, как огня, а это сулила мне няня за леность, непослушание, недобрый поступок или слово.
«Ангел-хранитель заплачет» – было горько и страшно слышать: как увидеть, как услышать про слезы Ангела, кои я причиняю.
– А Анчутка засмеется.
Этим тоже страшила няня.
– А какой он? – спрашивал я няню.
– Беспятый, – отвечала она.
Почему-то это было и страшно: ноги есть у него, пяток нет, и смешно, ужасно смешно: беспятый! Я добивался подробностей о нем, но их не было. Это не был черт; это было что-то чуть пониже черта и значительно пострашнее дедушки домового, что жил то на чердаке, то в коровнике. Анчутка был худой, длинный, тонкий и прятался всегда в сумерках; он бы и вышел на люди, но как показаться без пят?
А Зюлейка – та и совсем не показывалась. Почему очутилось на устах няни это восточное имя персидских и арабских красавиц из «Западно-Восточного дивана» Гете, я не знаю, но Зюлейка у нее была не в чести: это была маленькая пакостница, какая-то злая обидчица непослушных детей, какая-то озорница из неведомой и нечистой силы. «Вот Зюлейка придет» – это предуведомление няни было неприятно, и мы совсем не хотели встречи с нею. Самое удивительное, что тем же именем «зюлейки», но с маленькой буквы, у няни и у нас назывались «козявки», извлекаемые пальцем из носу, что строго запрещалось.
Я давно вступил в самую законную неотъемлемую область старых нянь – в область сказки.
Сказки мы очень хорошо знали и без няни: мама нам читала вслух и русскую народную сказку (из детского издания сборника Афанасьева), и Андерсена, и братьев Гримм, и какие-то славянские сказки издания Гатцука. Я, обливаясь слезами, слушал про умирающего китайского императора и про маленькую серую птичку, своим пением отгонявшую смерть от его ложа. Брат заразительно смеялся, слушая в десятый раз про приключения храброго портняжки.
Нянины сказки были совсем не такие. Исходя не из книги (няня была плохо грамотна, еле разбирала печатное), они и не замолкали вместе с книгой. Они оставались в душе, они продолжались в жизни. В них был не вымысел, а быль необычайного.
Сумерки ползут в комнату через три окна, откуда их засылает зимняя навечерь: сумерки липнут к столу, к лежанке и пускают серый густой дым в углы комнаты.
– Няня, скажи сказку!
Няня, отложив спицы с чулком и зевнув, начинает:
– Жила-была…
Так может начаться длинная-длинная сказка. Страшная, тягучая, от которой бьется сердце и занимается дух: вот такой-то и хочется в этот сумеречный тихий получас.
Но няня делает хитрое лицо и продолжает:
…бабища,Вздумала париться.Взяла пук мочала,Не начать ли сначала?Мы громко изъязвляем неудовольствие на «бабищу». Мы чуем в этой докучной присказке какую-то насмешку над сказкой и кричим:
– Няня! Скажи сказку! Этих не надо!
Этих – значит таких вот присказок: потому что были и другие – про царя и пр. Мы требуем настоящую сказку.
Любимая была про медведя. Мужик обманул медведя, отрубил у него ногу и унес к себе в избу. Медведь идет, хромая, за ногой к мужику, – вместо ноги у него дубовая коротышка.
– Топ-топ-перетоп, – корявым медвежьим голосом изображает няня медвежий ход.
У мужика в избушке огонь горит, он ногу медвежью коптит, а Топтыгин «топ-топ-перетоп» хромает, тяжелый, косматый, на деревяшке и вот-вот грозно застучит лапой в дверь к мужику.
– Где моя нога? Отдай мою ноженьку!
Я замирал сердцем, слушая медвежий топ, и жутко, и сладостно от этой жути: вот-вот войдет медведь и спросит в сумраке:
– А где моя ноженька?
Удивительно: я с этой сказки почувствовал к медведю особое почтение – и на всю жизнь.
Но куда страшнее и жутче было про бабу-ягу.
Обычная сказка – русский деревенский мальчонка Лутонюшка, перехитривший бабу-ягу, – была в няниных устах совсем не сказкой, хорошо нам известной и издавна любимой, а была повестью о действительном, бывалом и таком возможном, что вот-вот могло случиться с нами, купеческими детьми в Плетешках.
Баба-Яга,Костяная нога.Руки жилистые…Нам стоило обернуться к окну, чтоб увидать ее.
Окно выходило в узкий закоулок нашего сада, за ним был опушенный снегом забор, за забором – чужой сад, занесенный снежными буграми, а за бугром – старый дом, а в нем – видно было в окно – топилась русская печь. Ее широкое жерло пылало ярким, бурым пламенем и какая-то горбатая старуха в черном шлыке возилась с ухватами, ввергая в горячий пламень черные горшки и котлы.