Нью-йоркская трилогия
Шрифт:
Возможно, я бы и выплыл. До сих пор не знаю, всерьез ли я тонул или то была временная опасность. Интуиция подсказывает, что я по-настоящему растерялся, барахтаясь из последних сил, но ведь это еще не значит, что мое положение стало безнадежным. Слишком много всего происходило. Я попал в водоворот перемен, и не мне судить, куда бы он меня вынес. И вдруг – спасительный выход. Или, скажем так, компромисс. Впрочем, как ни называй, я особо не сопротивлялся. В минуту беспомощности трудно принять взвешенное решение. Это была моя вторая большая ошибка, прямое следствие первой.
Во время ланча в Верхнем Ист-Сайде, неподалеку от издательства, Стюарт снова заговорил о слухах, будто Феншо – подставное лицо, и только сейчас до меня дошло, что ему в голову тоже закрались такие подозрения. Эта тема, похоже, его волновала, вот он и не удержался. Он вроде бы валял дурака, напустив на себя вид этакого заговорщика, но
В тот же вечер я обсудил это с Софи, но, так как я не мог быть с ней вполне откровенен, разговор этот ничего мне не дал.
– Смотри, – сказала она. – Если у тебя к этому лежит душа, наверно, имеет смысл взяться за работу.
– И тебя это не напрягает?
– Нет. Вроде нет. Мне уже приходило в голову, что рано или поздно такая книга появится. Раз уж кто-то должен ее написать, лучше, если этим кем-то будешь ты.
– Мне придется писать о тебе и Феншо. Что, согласись, довольно странно.
– А ты много не пиши. В любом случае мне, спокойнее, если это будет твой взгляд.
– Возможно, – сказал я, чувствуя, что зашел в тупик. – Проблема в чем? Хочу ли я постоянно думать о Феншо? Не пора ли ему раствориться в тумане?
– Тебе решать. Ясно одно: такую книгу лучше тебя никто не напишет. И это необязательно должна быть стандартная биография. Можно придумать что-нибудь поинтереснее.
– Например?
– Ну, не знаю. Что-нибудь личное, захватывающее. История вашей дружбы. Книга в равной степени о нем и о тебе.
– Гм. Интересно. Знаешь, что меня поражает? Как ты можешь быть такой спокойной?
– Очень просто: ты мой муж, и я тебя люблю. Если ты решишь писать эту книгу, то я «за». Я ведь не слепая. В том, что у тебя не ладится работа, наверно, есть и моя вина. Может, это как раз то самое, что поможет тебе снова войти в колею.
Втайне я рассчитывал, что Софи примет за меня решение, что она будет возражать и мы, один раз поговорив, поставим на этом точку. А вышло все наоборот. Я загнал себя в угол, и мужество оставило меня. Подождав пару дней, я позвонил Стюарту и сказал, что буду писать книгу. Меня еще раз угостили ланчем и после этого предоставили самому себе.
О том, чтобы рассказать всю правду, не могло быть и речи. О Феншо надо было говорить как о покойнике, иначе книга о нем не имела смысла. Никакого упоминания о письме; считай, что его не было. План моих действий лежал на поверхности, и к его исполнению я приступил с открытыми глаза-ми и лживым сердцем. Я занимаюсь беллетристикой. Моя книга, хоть и основанная на фактах, есть не что иное, как обман. В тот момент, когда я подписал контракт, я продал душу дьяволу.
Несколько недель мои мысли блуждали в поисках ключа. Жизнь человеческая необъяснима, повторял я про себя. Сколько фактов и деталей ни приводи, все равно главного не выразишь. Сказать, что такой-то родился там-то и ходил в такую-то школу или колледж, что он делал то-то и то-то, что он женился на такой-то женщине и родил таких-то детей, что он умер тогда-то, оставив после себя такие-то книги или мост или выиграв такую-то битву, – значит не сказать почти ничего. Мы хотим, чтобы нам рассказывали истории, и слушаем их точно так же, как в далеком детстве. Пытаясь за словами разглядеть реальный мир, мы ставим себя на место героя истории и делаем вид, будто способны его понять, – себя же мы понимаем! Обыкновенное заблуждение. Возможно, для себя мы существуем и время от времени даже приоткрываемся каким-то одним бочком, но сути, в конечном счете, нам не понять, и чем дольше мы живем, тем менее прозрачными для себя самих становимся, тем острее осознаем свою невнятность. Где уж нам пересечь границу
Мне вспомнился случай восьмилетней давности. В июне семидесятого от безденежья и отсутствия всяких перспектив я временно подрядился на работу в Гарлеме. Нас было человек двадцать, команда волонтеров, призванных обойти всех, кто не откликнулся на присланный по почте опросный лист. После нескольких дней тренажа в пропыленной двухэтажной студии напротив кинотеатра «Аполлон», усвоив все анкетные нюансы и правила собственного поведения, мы разбрелись по своим кварталам с красными, белыми и синими заплечными сумками – стучаться в квартиры, задавать вопросы, собирать факты. Мое крещение состоялось в статистическом управлении. В дверную щель просунулась голова (в глубине пустой комнаты за длинными столами для пикника трудились два десятка людей) и вежливо отказала мне в разговоре. И пошло-поехало. Следующим моим респондентом оказалась полуслепая женщина, чьи родители были рабами. Мы проговорили двадцать минут, и только тогда, осознав, что я не чернокожий, она захохотала. Оказывается, она с самого начала это подозревала из-за моего смешного акцента, однако сама себе не поверила. Я был первым белым человеком, переступившим ее порог. В другой квартире, где жили одиннадцать человек не старше двадцати двух лет, почти никого нельзя было застать дома. А тот, кто был на месте, отказывался разговаривать со мной даже через дверь. С наступлением лета жара и влажность сделались нестерпимыми, как это бывает только в Нью-Йорке. Начиная свой обход с утра пораньше, я тупо ходил из дома в дом, чувствуя себя каким-то инопланетянином. Наконец я решил посоветоваться с моим чернокожим начальником. Этот трепач в неизменном шелковом аскотском галстуке, с сапфировым перстнем на пальце и открыл мне глаза. Он получал свою долю от каждой сданной нами анкеты. От наших результатов зависел объем его карманов.
– Я тебе не советчик, – сказал он. – Если ты честно делал свое дело, твоя совесть должна быть чиста.
– Значит, махнуть на все рукой? – спросил я.
– А с другой стороны, – продолжил он философски, – правительственным чиновникам нужны заполненные анкеты. Чем больше анкет, тем лучше у них там настроение. А ты парень неглупый, складывать умеешь. Если тебе не открыли дверь, это еще не значит, что там никто не живет, правильно? Вот и соображай, дружище. Мы же не хотим огорчать наше правительство?
После того разговора моя работа стала гораздо проще, но это была уже другая работа. Вместо беготни – протирание штанов, вместо дурацких опросов – свободное творчество. Раз в два дня, а то и каждый день я заходил в офис сдать заполненные анкеты и взять пачку пустых бланков; в остальное время я мог не выходить из дому. Не знаю, скольких людей я выдумал – сотни, тысячи? Сидя под вентилятором, с холодным мокрым полотенцем вокруг шеи, я заполнял анкеты со скоростью, на которую только был способен. Меня интересовали исключительно большие семьи – шесть, восемь, десять детей; особенно же я гордился умением приготовить сложный родственный коктейль из самых разных ингредиентов: родители и дети, кузены и кузины, дядюшки и тетушки, дедушки и бабушки, мужья и жены, пасынки и падчерицы, единокровные и единоутробные братья и сестры, друзья и подруги. Самым большим удовольствием было придумывать имена. Порой приходилось обуздывать свою фантазию, так и норовившую подсунуть какой-нибудь анекдотический вариант или каламбур или нечто неприличное, но в основном я держался в границах правдоподобия. Когда мое воображение истощалось, я прибегал к механическим подсказкам: цвета (Велик, Черни, Зеленин, Серов, Синькин), президенты (Вашингтон, Адаме, Джефферсон, Филмор, Пирс), литературные персонажи (Финн, Стар-бак, Димсдейл, Бадд). Мне нравились фамилии, ассоциирующиеся с небом (Орвилл Райт, Амелия Эрхарт), с комиками эпохи немого кино (Китон, Лэнгдон, Ллойд), с бейсболом (Киллбрю, Мэнтл, Мейс) и с музыкой (Шуберт, Айвз, Армстронг).
Случалось, я извлекал на свет имена дальних родственников или школьных друзей, а однажды даже сочинил анаграмму из собственной фамилии.
С моей стороны это было ребячеством, но сомнения меня не мучили. И с оправданиями моих действий проблем не возникало. Мой начальник не возражал, равно как и мои респонденты (единственное, чего они хотели, это чтобы к ним в душу не лезли с расспросами, особенно белый парнишка); правительственные чиновники тоже не возражали: во-первых, то, о чем они не знали, не могло причинить им вреда, а во-вторых, ничто не сравнится с вредом, который они сами себе причиняли. Свою склонность «опрашивать» большие семьи я готов был защищать и с социальных позиций: чем выше цифры городской бедноты, тем очевиднее необходимость для властей расходовать деньги на эту статью. Я проворачивал аферу «мертвые души по-американски», и моя совесть была чиста.