О любви
Шрифт:
Он зевнул и откровенно посмотрел на часы. В конце концов хватит. Все-таки завтра восемь часов лёта…
Но Марина не заметила его демонстрации. Взгляд ее снова как бы ушел внутрь, рот беспомощно приоткрылся. И Батышев вдруг разглядел в ее глазах такую тоскливую, безнадежную боль, какую лет пять назад видел в зрачках соседки, умиравшей от рака.
Тогда он спросил, разом забыв все свои соображения насчет сна, завтрашнего полета и важных московских дел:
— Слушай, девочка, у тебя что-то случилось? Если не хочешь — не отвечай.
Она посмотрела на него с растерянностью и надеждой и задала очень странный вопрос:
— Вы
— Что ты имеешь в виду?
— Ну — в общем смысле. Не пьете, жене не изменяете… Вообще.
Он усмехнулся:
— Если в этом смысле — боюсь, тебе надо поискать другого собеседника.
— Нет, тогда как раз годитесь.
Она замолчала надолго, и Батышев решил ей помочь:
— А что у тебя?
Девушка ответила:
— Если коротко — влипла.
Он невольно скользнул глазами по ее фигуре, но не заметил ничего. Впрочем, это ведь и видно не сразу.
— Так влипла, что жить больше не могу. — Голос был спокойный, но брови так жестко сошлись над переносицей, что лицо словно бы похудело на треть.
— Ну, погоди, — сказал он рассудительно, чтобы сбить ее с драматической волны. — В конце концов это не трагедия. Со всеми женщинами бывает. Сугубо практическая вещь — надо ее практически и решать.
Она усмехнулась с досадой:
— Да нет, вы не то думаете. Я не беременна. Будь дело в этом… Пять рублей, день в больнице — и вся любовь.
Это было произнесено с такой легкостью, что Батышев сразу понял — приходить в больницу с пятирублевой квитанцией ей не приходилось ни разу.
Он сказал со вздохом:
— Слушай, у меня голова пухнет от твоих загадок. Расскажи лучше толком, а? С начала до конца. Как на комсомольском собрании.
Она засмеялась:
— Ну что тут рассказывать? Все очень примитивно. Познакомились в турпоходе, он был с женой, но весь вечер с ней не разговаривал. Представляете: ночь, костер, гитара, ну и вино, конечно. Всем весело, дурака валяют, танцы устроили под собственный визг — кто в купальнике, кто в тренировочном. А он сидит в сторонке на бревне и молчит. К нему, естественно, лезут, он отшучивается — он вообще остроумный, а в глазах такая тоска… Ну а мне семнадцать лет. Та еще дура была! Кривляюсь вместе со всеми, а сердце — только что не разрывается! Ну вот не могу терпеть, что рядом хороший человек мучается… Потом села в сторону и тоже давай молчать — из солидарности. Сижу и придумываю, какой он тонкий, ранимый, как больно ему сейчас, как противен весь этот бардак…
Грубое слово она произнесла просто, словно обычное.
— Ну и, разумеется, как жена его не любит и только сосет кровь… Знаете, такое было настроение! Тем более пить не умела, а в тот вечер — что я, глупей других?.. В общем, в лепешку бы расшиблась, только бы ему стало хорошо.
— Сколько ему лет? — спросил Батышев.
— Сейчас тридцать пять. А тогда — тридцать один.
— Красивый?
— Нет, — без раздумий ответила она.
— Но?..
— Обаятельный. Худой, нелепый, руки болтаются. И очень умное лицо.
— Ну, значит, сидишь ты, жалеешь его, — напомнил Батышев.
Девушка кивнула:
— Ну да. Молчу и придумываю, как бы ему помочь…
Она усмехнулась, словно вспомнив что-то.
— Короче, подошла к нему и все это высказала.
— А он? — спросил Батышев.
— Погладил по плечу. «Спасибо», говорит… Пошли на речку, там берег песчаный, низкий.
Батышев посмотрел на нее вопросительно, и она прочла:
На двух половинках плода — На спальне, продолженной в зеркале, На кровати — пустой ракушке Я пишу твое имя.— Хорошие стихи, — сказал Батышев.
— Вы представляете, как они мне тогда?
Она вновь усмехнулась виновато и грустно.
— В общем, ходили, ходили по берегу, за мыс ушли. Ночь теплая, август. Ну что, говорит, будем купаться?.. Ему-то хорошо, он в плавках, а мой купальник у костра сушится. Но вот понимаете — не могу сказать ему «нет»… Ничего, говорит, разденешься и в воду, а я отвернусь… Разделась, оборачиваюсь — стоит лицом ко мне.
Марина улыбнулась, качнула головой:
— А я ну дура дурой. Вот поверите: не то что зубы — колени стучат друг о друга.
Она задумалась, и лицо у нее стало такое, что Батышев отвел глаза: смотреть на нее в тот момент было стыдно, как подглядывать. Так, глядя в сторону, и спросил:
— А он?
Она то ли усмехнулась, то ли вздохнула:
— Подошел, поцеловал в лобик… Ладно, говорит, девочка, одевайся. И пошел по берегу. Уж как я тогда оделась — не помню. Иду за ним, он молчит, и я слова сказать не могу. Так и приплелась к костру на три шага позади, как побитый пес… В город возвращались — не то что заговорить, посмотреть на него не могла. А стали прощаться — сам подошел, взял за руку… «Спасибо, малыш». И все.
— А жена? — напомнил Батышев.
Марина качнула головой:
— Не помню. Я из той поездки больше ничего не помню. Вот как увидела, что он один на бревне сидит и ему плохо… Все. Кранты. Только он и я.
— Да, — проговорил Батышев, — полная невменяемость.
Она согласилась:
— О чем и речь. Как доской по голове.
— Ну а потом?
Глаза у девушки потухли, она заговорила почти без выражения:
— Потом я стала его ждать. Он с моим братом работал, телефон узнать — ничего не стоит. День жду, неделю жду! Нет! Тогда потащилась к нему сама. Идея была такая: объяснить, чтобы он не подумал чего-нибудь не то. Мол, просто увидела, что ему плохо, и хотела помочь… Ну, поймала его после работы, объяснила с грехом пополам. «Я, говорит, только так и понял». — «И если, говорю, вам когда-нибудь будет плохо или что-нибудь понадобится, просто позвоните и скажите: „Это я“. Посмотрел и тихо так: „Я знаю, малыш“… Тут как раз его автобус подошел…
Она вдруг прервалась и подозрительно уставилась на Батышева:
— Вам не скучно все это слушать?
— Ты давай дальше, — сказал он.
— Ну, в общем, высказала я ему все это, и так легко стало. Словно освободилась. Сказала, и все… Но прошла неделя, другая — и, оказывается, ни от чего я не освободилась.
Марина снова свела брови и не сразу выговорила:
— В общем — влипла. Стала ждать, что он позвонит. А это уже — все.
Голос у нее стал деловитым, как у врача, который в ординаторской рассказывает коллегам об обреченном больном.