О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери
Шрифт:
Да, она приглядывалась ко мне со стороны, вела счет моим словам и словечкам с чужих голосов, моим новым повадкам, всем инородностям, развязностям, вульгарностям, беглостям, пустяковостям, облепившим мой кораблик, впервые пущенный в самостоятельное плаванье. Да, я, дитя ее души, опора ее души, я, подлинностью своей заменявшая ей Сережу все годы его отсутствия; я, одаренная редчайшим из дарований — способностью любить ее так, как ей нужно было быть любимой; я, отроду понимавшая то, что знать не положено, знавшая то, чему не была обучена, слышавшая, как трава растет и как зреют в небе звезды, угадывавшая материнскую боль у самого ее истока; я, заполнявшая
Дальше, во время прогулки уже с Сережей:
— Да, конечно. Если бы тут родился Гёте. Если бы жил, как в Веймаре. Или, хотя бы, остановился проездом. Тогда город обрел бы смысл — духовный смысл! — на века, вместе с этой вот ратушей, с этим фонтаном.
Что Гёте без Веймара? — Все, т. е. весь Гёте, с Вильгельмом Мейстером, Фаустом, даже Германом и Доротеей.
А — Веймар без Гёте? Германский городок для — ну, обитателей, обывателей…
— То, есть, город не написанных героев? — предполагает Сережа.
— Обыватель — не герой! — отрезает Марина. — Веймар без Гёте — город Гаммельн; знаете? из легенды о Крысолове. Город, ждущий Крысолова — на свою голову. Заслуживший его всем своим практическим, бездуховным бытием; своим провозглашением мещанства, как единственно возможной, единственно разумной формы бытия…
Так — исподволь — задумывался, затевался «Крысолов».
Маринина черновая тетрадь, вторая в Чехии — «Начата 10 нового мая 1923-го в День Вознесения, в Чехии, в Горних Мокропсах, — ровно в полдень. (Бьет на колокольне.)».
Первая строка: «Время, я не поспеваю». Вторая — «Мера, я не умещаюсь». Варианты «Беженской мостовой»:
«Беженская мостовая: Целый ад, разверстый под Опрометями господ… Время! я не поспеваю!» И, следом, развитием темы времени — варианты стихотворения «Прокрасться»: «А может, лучшая потеха — Скрыть, будучи? Перстами Баха Органных не тревожить эхо? Прокрасться, не оставив праха На урну!» И вновь — Сивилла, во времени — остановившаяся, но время же — грядущее! — прорицающая. Греция; Спарта:
«Здесь никто не сдается в плен, Здесь от века еще не пели, И не жаловались; взамен Пасторалей и акварелей: Травок, лужиц, овечек, дев — Спарты мужественный рельеф». И — «Спарта жаркая: круть и сушь! Спарта спертая: скоком конским Здесь закон по уступам душ. Каждый взращивает лисенка Под полою…».
И еще и еще греческие, италийские, мифологические вспышки и сполохи, разбросанные по стихотворениям отсветы столь далекого классического костра!.. «Над ужаленною Федрой Взвился занавес, как гриф…», «Глазами заспанных Ариадн — Обманутых…», «Женою Лота насыпью застывшие столбы…», «Волчицы римской Взгляд, в выкормыше зрящей — Рим!», «Час Души — как час струны Давидовой сквозь сны Сауловы…», «Так Поликсена, узрев Ахилла Там, на валу…» И вновь и вновь: темы времени — Вечности и времени — «Минуты минущей»; всплески российской тоски; библейские вариации — и все пронизывающая Сивиллина, сибиллическая тема Рока…
Все это, нагнетаясь, накручиваясь, нарастая, требует выхода, осуществления и осмысления в просторе большого произведения, требует единого костяка крупной вещи, ее ограничительных, но раскрепощающих и организующих законов.
В черновую тетрадь начинает — исподволь пока еще — внедряться Трагедия — среди колонн стихов, их нервных вертикалей — большими плоскостями прозы: предварительных планов пьесы «Ариадна»; «биографических» сведений о ее героях; их характеристик; готовится ложе античной трагедии для современного и вечного потока страстей и бед человеческих.
Стихи (у Марины всегда — монологи, всегда — безответные!), облеченные в плоть героев, наконец-то смогут обрести право на диалог…
Сквозь стихотворения и отдельные строки, строфы, написанные уже в осенней Праге, после переезда туда из деревни, просвечивает город, именно этот, неповторимый…
«Как бы дым твоих не горек Труб, глотать его — все нега! Потому что ночью — город — Опрокинутое небо… — Аллеи последняя алость… — По набережным, где седые деревья… — Фонари, горящие газом Леденеющим… — Улицы не виноваты в ужасах Нашей души… — Прага, каменная поэма…» — и, наконец, встает во весь свой ночной рост «Пражским рыцарем»: — «Бледнолицый Страж над плеском века, Рыцарь, рыцарь, Стерегущий реку…»
И от Рыцаря, от того моста над той Влтавой, ощупью черновиков, сквозь ожившую уже ткань первой картины «Ариадны» (мимо и наперекор ее путеводной нити, ведшей из лабиринта к свету), — к лабиринту великого отчаянья поэм «Конца» и «Горы», неотвратимо назревающих в недрах души и глубинах тетради.
Скоро они, поэмы эти, прорвут все плотины прочих творческих замыслов, подобно тому как чувство, их (поэмы) породившее, перемахнет через оплоты задуманного, положенного, возможного.
«Есть чувства, — писала Марина в те дни, — настолько серьезные, настоящие, большие, что не боятся ни стыда, ни кривотолков. Они знают, что они — только тень грядущих достоверностей».
Такими достоверностями и стали поэмы «Конца» и «Горы».
Разрыв между их героями произошел, судя по Марининой записи, 12 декабря 1923 года. Это не был обрыв «вообще отношений», начавшихся задолго до пражской осени 1923-го и длившихся до самого отъезда Марины в Советский Союз, а для героя Поэм [28] длящихся и по сей день, ибо он через всю свою жизнь, многотрудную и мужественную, пронес высокую, верную, самоотрешенную память о коротком и горестном счастье, осенившем его.
28
Родзевич К. Б.
Я не взялась бы говорить о герое Поэм — не мое это дело и вообще ничье, ибо все, имевшее быть сказанным и обнародованным о нем и об их героине, сказано в Поэмах Мариной и ею же обнародовано — если бы не «кривотолки», те самые, «которых не боятся чувства», но от которых страдают люди, а вместе с ними — и истина.
Далеко не все Маринины корреспонденты и собеседники, мимолетные «друзья» и просто знакомые оказались впоследствии на высоте ее доверия или хотя бы на уровне элементарной воспитанности (как ее ни прививали им в детстве), публикуя на страницах зарубежной печати «воспоминания» о Цветаевой и ее близких, касаясь обстоятельств их жизни и поворотов их судьбы. Речь не о тех «воспоминателях», кого память подводит на старости лет — с кем не бывает! — и не о тех, кому недостает сердца или глубины — на нет и суда нет! — речь о небескорыстных сенсационерах, о недоброжелателях-обывателях, сводящих — всегда на расстоянии безнаказанности — посмертные или прижизненные личные или политические счеты; о дельцах от окололитературы, плодящих домыслы и вымыслы, калечащих факты в своих якобы «исследованиях творчества и биографии».