О назначении человека
Шрифт:
Этика творчества есть этика энергетическая. Повышение энергии жизни, качественное и количественное, творческий подъем энергии есть один из критериев нравственной оценки. Добро есть радий в духовной жизни, и основное качество его есть радиоактивность, излучаемость и неиссякаемость. И в этике происходит борьба энергетизма с нормативизмом. Мораль закона и мораль творческой энергии постоянно находятся в борьбе между собой. При онтологическом и энергетическом понимании добра моральное добро совсем не оказывается целью жизни. Замечательно, что абсолютное и совершенное осуществление добра сделает его ненужным и приведет к совершенному забвению нравственных различений и оценок. Природа нравственной жизни и добра таковы, что они предполагают дуализм и борьбу, т. е. мучительный и трудный путь. Совершенное преодоление дуализма и связанной с ним борьбы ведет к отмиранию того, что в пути мы называли добром и нравственной жизнью. Осуществление добра есть вместе с тем его упразднение. Оно совсем не есть конечная цель жизни и бытия. Оно есть лишь путь, лишь борьба в пути. Добро не нужно мыслить телеологически, его нужно мыслить энергетически. В добре важнее всего реализуемая творческая энергия, а не идеальная нормативная цель. Человек осуществляет добро совсем не потому, что он ставит себе целью осуществить добро, а потому, что он добр или добродетелен, т. е. заключает в себе творческую энергию добра. Важен источник, а не цель. Человек борется за добро не потому, что он поставил себе сознательною целью бороться за добро, а потому, что в нем есть энергия добра и энергия борьбы. Добро и нравственная жизнь есть путь, в котором исходная точка и конечная точка совпадают, это есть излучающая творческая энергия. Конечную же цель бытия онтологически и космологически следует мыслить как красоту, а не добро. Совершенное, полное и гармоническое бытие есть красота. Платон определял красоту как великолепие добра. Красота есть осуществление добротной природы, и «добротолюбие» значит «красотолюбие» . Этика телеологическая есть этика законническая и нормативная. Добро есть цель жизни, т. е. норма, закон, который мы должны исполнять. Телеологическая этика всегда обнаруживает отсутствие нравственного воображения, ибо мыслит цель как норму должного, а не как образ, т. е. порождение творческой энергии жизни. Нравственная жизнь должна слагаться не по цели и норме, а по образу и творческому излучению. Красота же есть образ творческой энергии, излучающейся на весь мир и преображающей мир. Телеологическая этика, основанная на идее добра как абсолютной цели, враждебна свободе, в то время как этика творческая и энергетическая есть этика свободы. Красота есть тварь преображенная, добро есть тварь, скованная законом, обличающим грех. И парадокс в том, что закон сковывает энергию добра, он не хочет, чтобы добро было понятно как энергия, ибо тогда мир уходит из-под его власти. Преодоление морали закона есть преодоление абсолютных повелений, запретов, табу и замена их бесконечной творческой энергией. Инстинкт в нравственной жизни человека играет двоякую роль: он унаследован от древней природы, от человека архаического, в нем говорит древний ужас и страх, рабство и суеверие, жестокость и звериность, и в нем же есть напоминание о рае, о древней свободе, о древней силе человека, о древней связи его с космосом, о первобытной стихии жизни. Поэтому отношение этики творчества к инстинктам сложное и двойственное – она и освобождает инстинкты, подавленные законом, и преодолевает их, борется с ними во имя высшей жизни. Ибо инстинкты не только подавлены законом, но они сами, порожденные социальной жизнью первобытных
С этикой творчества связана проблема времени. Проблема времени, наряду с проблемой свободы, есть коренная и самая мучительная метафизическая проблема. По-новому выдвигает эту проблему Гейдеггер в «Sein und Zeit», но у него время связано с заботой, а не с творчеством. Творчество бесспорно связано с временем. Обыкновенно думают, что творчество предполагает время, ибо для творчества нужна перспектива будущего, и оно предполагает изменение во времени. В действительности вернее было бы сказать, что движение, изменение, творчество порождает время. И вот перед нами раскрывается двойственная природа времени. Время есть и источник надежды, и источник ужаса и муки. Обаяние будущего связано с тем, что будущее может быть изменено и в какой-то степени зависит от нас. С прошлым же мы ничего не можем сделать, можем лишь вспоминать о нем или с благодарностью и почитанием, или с раскаянием и негодованием. Будущее может принести с собою осуществление наших желаний, упований, нашей мечты. Но будущее внушает нам также ужас, нас терзает забота о неведомом будущем. И вот та часть времени, которую мы именуем будущим и которую ставим в зависимость от своей активности, может определяться двояко. Или будущее определяется мучительной заботой и долгом и повелением осуществить поставленную цель, или оно определяется нашей творческой энергией, созидательным жизненным порывом, в котором выковываются ценности. В первом случае время нас давит, мы в его власти. Самая высокая цель, проецированная во времени, в будущее, порабощает нас, трансцендентна нам и вызывает озабоченность. Озабоченность вызывается не только низшими материальными нуждами, но и высшими, идеальными целями. Во втором случае, когда мы определяемся свободной творческой энергией, своей свободной жизненной силой, мы считаем будущее имманентным себе и являемся его господами. Во времени все уже представляется детерминированным и необходимым, и мы в своем чувстве будущего предвосхищаем эту детерминированность, история иногда представляется нам надвигающимся роком, фатумом. Но свободный творческий акт совершается вне власти времени, ибо в нем нет никакой детерминированности, он исходит из той глубины бытия, которая не подчинена времени, он есть прорыв из другого порядка бытия. Детерминированным во времени все представляется позже. И вот задача этики творчества заключается в том, чтобы перспективу жизни сделать независимой от рокового хода времени, от будущего, которое вызывает в нас ужас и мучит нас. Творческий акт есть выход из времени, он совершается в царстве свободы, а не в царстве необходимости. Он, по существу, противоположен заботе, создающей ужас времени. И если бы вся жизнь человеческая могла превратиться в сплошной творческий акт, то времени больше не будет, не будет и будущего, как части времени, будет движение вне времени, во вневременном бытии. Не будет детерминированности, не будет необходимости, не будет давящих законов. Будет жизнь духа. У Гейдеггера бытие, подчиненное времени, есть ведь падшее бытие, хотя и неизвестно, откуда падшее. Это есть царство обыденности. Оно связано с заботой о будущем, со страхом. Но Христос учит не заботиться о будущем. «Довлеет дневи злоба его». Это есть выход из власти времени, кошмара будущего, порожденного заботой. Будущее может принести человеку разочарование, страдание, несчастье, может и не принести. Но, уж наверное, несет оно для каждого человека смерть. И страх будущего, свойственный каждому человеку, есть прежде всего страх грядущей смерти. Смерть для каждого человека детерминирована в этом мире, она есть для него фатум. И вот творческий и свободный дух человека восстает против этого рабства смерти, рабства фатальному будущему. И есть у него иная перспектива жизни, определяющаяся из свободы и творчества. Во Христе и через Христа фатум смерти отменяется для человека, хотя эмпирически каждый человек и умирает. Ложь нашего отношения к будущему, которое кончается для нас смертью, определяется тем, что мы над ним рефлектируем как раздвоенные существа и познаем его как детерминированное. Но будущее непознаваемо и не может быть предметом рефлексии. О нем возможно лишь пророчество, тайна которого в том и заключается, что она не знает детерминированности и не есть познание в категориях необходимости. Для свободного творческого акта не существует детерминированного будущего и нет рока. В мгновение, когда совершается свободный творческий акт, нет мысли о будущем, нет мысли о неотвратимой смерти, о грядущей муке, есть выход из времени и из всякой детерминации. Будущее в творческом воображении не есть детерминированное будущее. Творческий образ стоит вне детерминированного процесса во времени, он в вечности. Время есть дитя греха, греховного рабства, греховной заботы. Оно остановится и исчезнет, когда наступит преображение мира. Но это преображение мира наступит уже в каждом подлинном творчестве. Мы обладаем энергией, через которую мы выходим из времени. Эта энергия, это творчество благодатны и изымают из власти закона. И величайшая нравственная задача заключается в том, чтобы построить жизнь вне перспективы времени, вне беспокойства о будущем, вне детерминации. Эта нравственная свобода нам дана, но мы плохо ею пользуемся.
Свобода нуждается в сопротивлении и борьбе. И потому мы поставлены перед обыденным детерминированным миром, в котором происходят процессы во времени и будущее представляется фатальным. Человек связан и отяжелен. Он и стремится к свободе, и боится свободы. Парадокс освобождения заключается в том, что, для того чтобы сохранить свободу и бороться за свободу, нужно уже в каком-то смысле быть свободным, иметь свободу в себе. Тот, кто раб до глубины существа своего, не знает имени свободы и не может за нее бороться. Древние табу со всех сторон окружают человека, связывают его нравственную жизнь. И для того чтобы освободиться от их власти, человек должен сначала осознать себя внутренне свободным, а потом уже внешне бороться за свободу. Внутренняя победа над рабством есть основная задача нравственной жизни. И речь идет о победе над всяким рабством, над рабством перед властью прошлого и над рабством перед властью будущего, над рабством у внешнего мира, и над рабством у самого себя, у своего низшего «я». Пробуждение творческой энергии человека есть внутреннее освобождение и сопровождается чувством свободы. [95] Творчество есть путь освобождения. Освобождение человека не может образовать в нем пустоты. Освобождение человека – не только от чего-то, но и для чего-то. И вот это для и есть творчество человека. Творчество не может быть беспредметным и бесцельным. Творчество есть восхождение и потому предполагает гору, высоту. А это значит, что творчество идет от мира к Богу. Творчество движется не по плоскости в бесконечном времени, а по восходящей вверх линии, к вечности. Продукты творческого акта оседают во времени. Но сам творческий акт, творческий взлет приобщается к вечности. Всякий творческий акт наш, совершенный в отношении к людям, акт любви, жалости, помощи, миротворения, не только есть будущее, он есть вечное.
95
Мен де Биран справедливо связывает свободу человека с внутренним усилием.
Преодоление категории господина и раба [96] в нравственной жизни есть великое нравственное достижение. Человек не должен быть рабом других людей, но не должен быть и господином других людей, ибо тогда будут рабы, но другие. И это есть одна из задач этики творчества, которая не знает господства и рабства. Творящий не раб и не господин, он дающий, жертвующий. Всякая зависимость человека от человека нравственно унизительна. И откуда почерпнули то рабское учение, что освобожденную личность покидает благодать Божья? Где Дух Господен, там и свобода. Где свобода, там и Дух Господен, там и благодать. Благодать действует на свободу, только на нее она и может действовать. Рабское состояние не может воспринимать благодати, она не может на него действовать. Но рабьи теории, искажающие христианство, кладут в основу не благодать и свободу, а господство и рабство, тиранию общества, семьи, государства. Рабьи теории любят признавать свободу воли и призывать ее для повиновения. Но к свободной воле нельзя прибегать только с угрозой. Нужно освобождать «свободу воли», которая нередко порабощала человека, т. е. сообщать ей благодатную энергию. Творчество есть благодатная энергия, делающая свободную волю свободной, свободной от страха, от закона, от рефлексии и раздвоения. Парадокс добра и зла, основной парадокс этики, заключается в том, что добро предполагает существование зла и требует допущения зла. Так поступает Творец, допускающий существование зла. И потому абсолютное совершенство, абсолютный порядок, абсолютная разумность могут оказаться злом, злом большим, чем жизнь несовершенная, неупорядоченная, иррациональная, допускающая некоторую свободу зла. Абсолютное добро, не допускающее существования зла, возможно лишь в Царстве Божьем, когда будет новое небо и новая земля, когда Бог будет всяческое во всем. Вне же Царства Божьего, царства благодати, свободы и любви, абсолютное добро, не допускающее существования зла, есть всегда тирания, царство великого инквизитора и антихриста. Это положение этика должна признать до конца. Пока существует различение добра и зла, а следовательно, наше посюстороннее добро, необходима борьба, неизбежно столкновение противоположных начал и сопротивление, т. е. упражнение человеческой свободы. Абсолютное добро и абсолютное совершенство вне Царства Божьего превращает человека в автомат добра, т. е., в сущности, отрицает нравственную жизнь, ибо нравственная жизнь невозможна без свободы духа. Поэтому к злу определяется двоякое отношение: к злу нужно относиться терпимо, как терпимо относится Творец, и со злом нужно беспощадно бороться. Из этого парадокса этика выйти не может, он порожден свободой и самим фактом различения между добром и злом. Этика не может не быть парадоксальна в силу своего генезиса, т. е. своей связи с грехопадением. Добро должно быть осуществлено, но оно плохого происхождения. И подлинно прекрасно в нем лишь воспоминание о райской красоте. Есть ли вся борьба, которую ведет в мире добро, подлинная жизнь, первожизнь? Не вращается ли она в окружениях жизни и не относится ли она к средствам жизни? И в чем достигается жизнь в себе, первожизнь? Мы можем смело сказать, что любовь есть жизнь в себе, первожизнь, что творчество есть жизнь в себе, первожизнь, что созерцание духовного мира есть жизнь в себе, первожизнь. Но этой жизни в себе, этой первожизни нет в значительной части нашей законнической нравственной жизни, как ее нет в физиологических процессах, в политике, в цивилизации. Жизнь в себе, первожизнь есть лишь в первородных, свободных нравственных актах и суждениях. Ее нет в тех нравственных актах и суждениях, которые определяются наслоениями социальной среды, наследственности, общественного мнения, партии и пр., т. е. нет в значительной части нравственной жизни. Лишь нравственный акт, как творческий акт, есть настоящая жизнь. Автоматическое истолкование нравственного закона не есть жизнь. Жизнь есть всегда прирост, прибыль. Совершенно так же жизнь есть только в первородных эстетических восприятиях и суждениях, в творчески-художественном отношении к жизни, и ее нет в эстетическом снобизме.
96
У Гегеля очень замечательна эта категория.
Ницше думал, что мораль есть опасность, мешающая осуществлению высшего типа человека. И это верно о законнической морали. В ней не может развернуться человеческий тип. Законнические элементы в самом христианстве также очень неблагоприятны для творческого обнаружения человеческой личности, высшего типа человека. Мораль рыцарства, рыцарской чести и верности была творческой этикой, она не вмещалась в этику закона и этику искупления. И, несмотря на относительные, преходящие и даже дурные свойства исторического рыцарства, в рыцарстве есть вечные элементы творческой морали, творческое обнаружение вечных начал человеческой личности. Без христианства оно было бы невозможно. Ницше противополагает различению между добром и злом, которое есть уже декаданс, различение между хорошим и плохим. Хорошее, добротное есть более высокий тип жизни, аристократически-благородной, сильной, прекрасной, породистой. Понятие «хорошести» есть онтологическое понятие, понятие же «добрости» есть моралистическое понятие. Это приводит нас, в сущности, не к аморализму, который всегда есть недоразумение, а к подчинению морального онтологическому. Это значит, что важно не исполнение закона добра, а достижение совершенства природы или породы, т. е. преображение и просветление твари. Что святой есть с этой точки зрения «добрый» или «хороший»? Конечно, «хороший», а не «добрый», явление высокой и прекрасной породы, просиянной твари. Но Ницше в христианстве знал лишь закон, закон добра, и против него восставал. У Ницше были совершенно ложные взгляды на дух и духовную жизнь. Дурная совесть порождена у него столкновениями инстинктов с велениями общества. Совсем как у Фрейда, Адлера, Юнга. Инстинкт обратился внутрь человека и превратился в дух, в духовную жизнь. Это значит, что дух есть подавленный, вошедший внутрь инстинкт, т. е., в сущности, эпифеномен. Настоящая, неподавленная, развернувшаяся жизнь для Ницше не есть дух и противоположна духу. Тут Ницше явно падает жертвой реакции против выродившегося, законнического христианства и против той дурной духовности, которая, в сущности, всегда была угашением духа. Угашение духа Ницше принял за дух. Он и Бога отверг потому, что считал Бога несовместимым с человеческим творчеством, с творческим подвигом, к которому он звал. Бог для него был не символом движения человека в высоту, а символом пребывания человека в низине, на плоскости. И тут боролся он не с Богом, а с ложной идеей о Боге, с которой нужно было бороться. Столь распространенное в теологии утверждение, что идея Бога несовместима с творчеством человека, есть источник атеизма. И Ницше боролся против Бога с кровавой мукой. Он пошел дальше, он начал утверждать, что дух несовместим с творчеством, в то время как дух есть единственный источник творчества. И человек – творец потому только, что он есть дух. Тут Ницше тоже определяется по преимуществу отрицательными реакциями. Теология в систематической форме требовала зарытия даров человека в земле. Она не увидела в Св. писании предписаний о творчестве, а понятны для нее были прежде всего предписания и нормы, она не вникла в смысл притч, не поняла призыва к человеческой свободе, хотела знать лишь откровенное, а не сокровенное. Теология недостаточно поняла, что свободу нужно не пресекать и не насиловать, не обременять ее предписаниями и запретами, а просветлять и преображать ее благодатной силой, сообщать ей энергию. Замечательный парадокс представляет собою иезуитизм. [97] Иезуитизм в известном смысле есть апофеоз человеческой воли. Человек может увеличить силу Божью. Иезуитизм утверждает новую форму аскезы, аскезу воли, а не тела. Это есть штурм неба и власть над миром. И вместе с тем иезуитизм есть рабство человеческой воли и отрицание творчества человека. Основная проблема о творчестве не только не была раскрыта и решена христианством, но не была даже поставлена в религиозной глубине, она ставилась лишь как оправдание культуры, т. е. во вторичном плане, а не как проблема отношения между Богом и человеком. И отсюда бунт человека, восстание, реакция против господствующих теологических учений.
97
См. интересную книгу F"ulop-M"uller «Macht und Geheimnis der Jesuiten». Автор совсем не католик, но книга его есть своеобразная апология иезуитов. В ней есть тонкий психологический анализ.
Человеческая природа может суживаться и расширяться. Или, вернее, человеческая природа погружена в бесконечность и имеет доступ к бесконечной энергии. Но сознание человека может быть суженным и подавленным. Подобно тому как в атоме скована огромная и страшная энергия и она может быть обнаружена лишь через разложение атома (возможность этого разложения еще не найдена), так и в человеческой монаде скована огромная и страшная энергия, и она может быть обнаружена через расплавление сознания и снятие его границ. При сужении сознанием человеческой природы она делается маловместительной и невосприимчивой и чувствует себя отрезанной от источников творческой энергии. Интересность и значительность человека определяется тем, что в нем есть дырочка, просверленная в бесконечность. Но эту дырочку сознание, средне-нормальное и средне-общее сознание пытается закрыть, и тогда трудно человеку обнаружить все запасы творческой энергии и все присущие ему дары. В принципе laisser faire, столь ложном в экономической жизни, есть доля правды для нравственной и духовной жизни человека. Нужно дать человеку возможность обнаружить его творческую энергию и творческие дары, не задавливать его внешними предписаниями и не опутывать его жизнь неисчислимым количеством норм и табу. Неверно думать, что культ творчества есть культ новизны и будущего. Подлинное творчество обращено не к старому и не к новому, а к вечному. Но творческий акт, обращенный к вечному, может иметь своим результатом и продуктом новое, т. е. проецированное во времени. Новизна во времени есть лишь проекция того творческого процесса, который происходит в глубине вечности, лишь символизация. [98] Творчество может дать блаженство, счастье. Но это есть лишь последствие. Никогда блаженство, счастье не является целью творчества, и творчество знает свои муки и страдания. Человеческий дух имеет две интенции, две направленности: к борьбе и к созерцанию. Творчество протекает и в борьбе, и в созерцании. В творчестве есть беспокойство. Созерцание же есть момент наступления покоя. Невозможно отделить друг от друга борьбу и созерцание и противополагать их друг другу. Человек есть существо, призванное к борьбе и к обнаружению своей творческой силы, к завоеванию царственного места в мироздании, в природе. И человек есть существо, призванное к мистическому созерцанию Бога и духовных миров. Созерцание представляется нам пассивным, бездеятельным лишь в сравнении с активностью борьбы, направленной на мир. Но творческая активность, направленная на Бога, есть созерцание. Бога нельзя завоевать активной борьбой, подобной той, которую мы ведем со стихиями природы. Его можно лишь созерцать творческой направленностью духа вверх. Но созерцание Бога, который есть любовь, есть творческий ответ на призыв Божий. Созерцание только и можно понять как любовь, как экстаз любви, любовь же всегда есть творчество. Это созерцание, этот экстаз любви возможен не только в отношении к Богу и горнему миру, но в отношении к природе и людям. Я созерцаю в любви и человеческое лицо, лицо любимого и лицо природы, ее красоту. И нравственно отвратителен тот современный актуализм, который отрицает это созерцание и знает только борьбу, не признает ни одного мгновения самоценным, видит в нем лишь средство для последующего мгновения. Этика творчества есть этика борьбы и созерцания, этика любви в борьбе и в созерцании. Преодолевая противоположность между любовью и созерцанием, этика творчества преодолевает противоположность и между этикой аристократической и этикой демократической. Это есть этика восхождения и нисхождения человека. Человеческая душа поднимается вверх, в гору, идет к Богу, завоевывает себе дары Св. Духа, она стремится к духовному аристократизму. И человеческая душа нисходит в грешный мир, разделяет судьбу мира и людей, стремится помочь братьям своим, отдает им духовную энергию, накопленную в движении души вверх, в стяжании духовной силы. Одно без другого невозможно. Гордый уход духа от мира и людей в горние высоты и скупость, нежелание разделить с другими свои богатства есть нехристианская настроенность, недостаток любви и, в конце концов, недостаток творчества, ибо творчество щедро и отдает. В этом граница дохристианской духовности. Эрос Платона есть восхождение по ступеням без нисхождения, т. е. абстрагирование. То же в духовности Индии. Но столь же нехристианским и нетворческим является окончательное растворение души в мире и в человечестве и отказ от духовного восхождения и приобретения духовной силы. И когда душа поворачивается к природе и людям с тираническими инстинктами, когда она хочет лишь властвовать, а не жертвенно помогать и творчески преображать, она подчиняется одному из самых темных инстинктов подсознательного и неизбежно подрывает свои творческие силы, ибо творчество предполагает жертву и отдачу. Победа над подсознательным инстинктом тиранства есть одна из самых основных задач этики. Нужно с детства нравственно воспитывать человека в духе, противоположном инстинктам тиранства, в котором истощается и истребляется творческая энергия. Это тиранство проявляется и в личных отношениях, в жизни семейной, и в жизни общественной и государственной, и в жизни духовной и религиозной.
98
См. мою книгу «Философия свободного духа».
В нравственной жизни человечества появилось три новых фактора, которые приобретают небывалую до сих пор силу. И этика должна прежде всего считаться с этими тремя новыми факторами и направлениями духа. Человек полюбил свободу больше, чем он любил ее прежде, и требует свободы с необычайной настойчивостью. Он ничего уже не хочет и не может принимать иначе как через свободу, как свободно. Человек стал более сострадателен, чем прежде, он не выносит уже жестокости былых времен, он по-новому жалостлив ко всякой твари, не только к людям, к самому последнему из людей, но и к животным и ко всему живущему. Стало нестерпимо нравственное сознание, отрицающее это новое сострадание и жалость. И человек жаждет творить более, чем прежде, он хочет религиозно оправдать и осмыслить свое творчество. Он не выносит уже внешнего и внутреннего насилия над своим творческим инстинктом. Наряду с этим действуют в современном человеке и другие инстинкты, инстинкты рабства и жестокости, и обнаруживается творческое бессилие, переходящее в отрицание творчества и насилие над ним. Но новым и вечным является стремление к свободе, состраданию и творчеству. Поэтому новая этика может быть лишь этикой свободы, сострадания и творчества.
Глава IV
Конкретные вопросы этики
1. Трагизм и парадоксальность нравственной жизни. Когда ставятся конкретные вопросы этики, то нужно прежде всего понять, что трудность их разрешения связана с трагическим и парадоксальным характером нравственной жизни. И вот трагизм нравственной жизни, как было уже сказано, совсем не в столкновении добра и зла, божественного и дьявольского, трагизм прежде всего в столкновении одного добра с другим добром, одной ценности с другой ценностью – любви к Богу и любви к человеку, любви к отечеству и любви к близким, любви к науке или искусству и любви и жалости к человеку и т. п. Ценность нравственная в узком смысле слова сталкивается с ценностью познавательной или эстетической, ценности жизни личной с ценностью жизни сверхличной, исторической. Но любовь к познанию или искусству, любовь к отечеству или культуре имеет нравственную ценность и должна быть признана добром, если добро понимать целостно. Человек принужден быть жестоким, потому что он поставлен перед необходимостью жертвовать одной ценностью для другой ценности, одним добром для другого добра, напр. близкими людьми для отечества или для борьбы за социальную правду, деятельностью патриотической или социальной для творчества научного, художественного и наоборот. Человек то совершает жертву своим призванием в познании или искусстве во имя ценностей религиозных, во имя аскетического подвига и достижения большого личного совершенства, то жертвует своим личным совершенством во имя творчества поэта или философа. Такими трагическими конфликтами полна жизнь эротическая, жизнь любви. И наиболее трагично тут, когда любовью одного качества приходится жертвовать для любви другого качества. Человек иногда жертвует любовью, в которой видит величайшую ценность и благо, во имя ценности другого порядка, во имя сохранения особенным образом понятой свободы, во имя семейных привязанностей, во имя жалости к другим людям, страдающим от этой любви. Но и наоборот, человек может пожертвовать несомненной ценностью своей свободы и своего дела в мире, ценностью семьи и ценностью сострадания к людям во имя бесконечной ценности любви. И тут важно установить, что никакой закон, никакая норма не в силах помочь разрешить возникший нравственный конфликт. Человеку предоставлена огромная свобода в разрешении нравственных конфликтов, которые и порождают трагизм жизни. Человеку предоставлена свобода не только поступать хуже или лучше, но и самому решить, что хуже и что лучше. Закон не знает трагедии, он знает лишь категории добра и зла. Но трагическое есть категория совсем отличная от категорий добра и зла. И потому законническое разрешение трагического конфликта невозможно. Если бы жизнь исчерпывалась законническими категориями, то трагизма не было бы, ибо борьба доброго и злого может быть очень мучительна, но сама по себе не есть трагедия. Проблема очень запутывается для этики тем, что происходит как бы столкновение ценностей, которые признаются нравственными, с ценностями, которых не хотят именовать нравственными, напр. ценностями познавательными, эстетическими или эротическими. Законническая этика решает вопрос очень просто: если происходит столкновение нравственного долга с любовью, хотя бы и обладающей высшей ценностью, то нужно пожертвовать любовью во имя нравственного долга, если происходит столкновение ценности чисто нравственной с творческим призванием в познании или искусстве, то нужно пожертвовать творческим призванием во имя ценности чисто нравственной. Таким образом, область «нравственного» необычайно суживается, и жизнь оказывается скованной в тисках закона. Этика творчества, прошедшая через этику искупления, иначе смотрит на жизнь и ее задачи. Трагические конфликты жизни разрешаются для нее творческой свободой человека, и область «нравственного» расширяется, т. е. приобретает нравственное значение и то, что не относится обычно к ценностям нравственного порядка, что связано с ценностями иного порядка. Так вопрос о творческом призвании человека в познании или искусстве приобретает нравственное значение. Так же ценности порядка религиозного, связанные со спасением человека для вечности и достижением им совершенства, перестают быть выделенными в особую область, как бы извне господствующую над всей жизнью, и распространяются на всю полноту жизни как глубочайшая основа всей жизни. Когда человек сознал себя свободным и творческим духом, он тем самым поставил разрешение трагических конфликтов жизни в зависимость от своей свободы и своего творчества, а не от отвлеченного принятия однообразного, общеобязательного закона. Такой человек в возникшем конфликте жертвует одной ценностью во имя другой ценности. Но это не обязательно для другого человека, который может поступить наоборот и пожертвовать другой ценностью. В этом случае один человек не имеет преимущества перед другим. Закон же и норма знают элементарные и нетрагические случаи жизни – не следует убивать, красть, развратничать и т. п., и это одинаково для всех людей. Закон может сказать, что ни один человек не должен быть жестоким, но он не знает того случая, когда человек принужден быть жестоким вследствие неизбежности жертвовать одной ценностью во имя другой. Не убий – абсолютная норма, одинаковая для всех людей, но иногда человек трагически берет на себя вину убийства для того, чтобы убийства было меньше в мире и чтобы величайшие ценности были сохранены и утверждены.
Но чистая стихия трагического так замутнена сложностью жизни, так смешана с чуждыми ей элементами, что ее очень трудно бывает выделить и узреть. В трагизме жизни есть много условного и преходящего, невечного, связанного с формами социального быта, с социальными нормами, со старыми ложными воззрениями и суевериями. И тогда трагический характер приобретает столкновение личности, борющейся за высшие ценности, с социальным законом, с нормами общества. Такова, напр., трагедия Антигоны. Антигона трагически отстаивает свое право похоронить своего брата, что имеет для нее высокую ценность, против социального закона, против норм окружающего общества. Но само трагическое возникло тут не из вечного источника жизни, а из столкновения с социальными формами и нормами. Трагедия Гамлета связана с древним верованием, считающим кровавую месть нравственным долгом. И трагизм вырастал из того, что Гамлет был личностью, переросшей это древнее верование, и инстинкт мести не был у него целостным, он был человек раздвоенный, рефлектирующий и этим ослабленный, мышление уже приобрело слишком большую власть над его жизнью. Христианство страшно усилило трагические противоречия жизни, ибо христианская вера вступает в конфликт с древними инстинктами человека, с древними верованиями, ставшими суевериями. Это есть конфликт сознания, которое принесло с собой новую веру, с инстинктом, который есть старая вера, погруженная в бессознательное. Христианскую правду так трудно исполнить в жизни, потому что она сталкивается не только с глубокими нашими инстинктами, сохраненными с древних времен, но и с ценностями, от которых нам трудно отказаться. Но тут еще не раскрывается чистая и вечная стихия трагического. Для того чтобы она раскрылась, необходима совершенная свобода от преходящих условий социального быта, от суеверных страхов, от предрассудков. Чистая трагедия раскрывается, когда свободная личность стоит перед конфликтом ценностей, выбор между которыми предоставлен ей. Нравственная жизнь окутана социальными условностями. В них трагическое запутано и замутнено. Если трагедия любви возникла от столкновения ценности любви с социальными институтами, связывающими человека, с порабощающей волей родителей, с невозможностью развода, с боязнью общественного мнения и пр., то это не есть еще чистая и вечная стихия трагического. Элемент трагического есть тут лишь в вечном столкновении личного и общественного. Но есть трагическое в самой любви, а не в столкновении ее с социальной средой, где все временное и преходящее, и это и есть чистая трагедия. Трагедия любви Тристана и Изольды или Ромео и Джульетты заключает в себе элемент вечного трагизма любви, который есть связь любви со смертью, но он замутнен и осложнен столкновениями с социальной средой. Любовь несет в себе вечное трагическое начало, не имеющее никакого отношения к социальным формам и неразрывно и таинственно связанное со смертью. Оно было бы, если бы в мире существовало только два любящих сердца. Трагична не только неразделенная любовь, но, быть может, еще трагичнее и любовь разделенная. Трагичность эта раскрывается в глубине, когда все социальные препятствия устранены. Чистая трагедия возникает, когда люди совершенно свободны и когда происходит столкновение ценностей – ценности любви с ценностью свободы, или творческого призвания, или высшей ценности любви к Богу и божественному совершенству, когда приходится бороться за вечный богоподобный образ человека, с которым любовь связана, но с которым она может и вступить в конфликт. В глубине любви раскрывается вражда. Люди слишком часто боятся раскрывать свое сердце из ложных инстинктов, ложных верований и ложных идей, из ложных страхов перед обществом, и это закрывает возможность подлинного общения. Жизнь людей искалечена атавистическими страхами и ужасами. Освобождение от них есть великая нравственная задача, но освобождение это несет не только радость жизни, но и новый трагизм жизни.
Чисто духовная и духовно-нравственная проблема жизни возникает лишь тогда, когда человек внешне свободен. И тогда трагизм из конфликта личности с социальной средой переносится во внутреннюю духовную жизнь. Человек свободный, не определяющийся в своих оценках наслоениями социальной среды, поставлен перед внутренним столкновением ценностей и перед неизбежностью совершить свободный и творческий выбор. И иногда у него является желание социального стеснения и принуждения, ослабления внутреннего трагизма жизни. Так различается внешняя и внутренняя трагедия. Конечно, и внешняя трагедия, определяющаяся социальными формами и отношениями, связана с внутренним трагизмом жизни, ибо человек есть существо социальное и принужденное жить в обществе. Но тут еще трагизм переживается не на последней глубине. Может быть трагической борьба человека за внутреннюю свободу и освобождение от порабощающих его форм государства, общества и быта. Но настоящий и чистый трагизм раскрывается, когда человек освобожден; тогда и обнаруживается внутренний трагизм свободы человеческого духа, который разрешим лишь благодатной силой Божьей. Настоящая трагедия не та, в которой человек апеллирует к обществу, а лишь та, в которой он апеллирует к Богу, взывает к Богу de profundis. Поэтому освобождение человека от угнетающих и порабощающих его форм общества имеет огромное нравственное и религиозное значение и ставит перед человеком нравственную и религиозную проблему в чистом виде. Социальное освобождение человека и освобождение человека от социальности обнаруживают, что трагизм и мучительность человеческой жизни происходят не от социальных причин и социальными причинами не могут быть преодолены. В этом парадокс отношений личности и общества. Внешний драматизм и трагизм жизни ослабляется в результате освобождения от социальных уз и социальных предрассудков, но внутренний и вечный трагизм может лишь усиливаться и углубляться. Социальное освобождение человека обнаруживает ложь, поверхностность и обманность всех социальных утопий и мечтаний. Но это не значит, конечно, что за социальное освобождение не нужно бороться. Бороться нужно прежде всего для того, чтобы раскрыть глубину жизни и внутренние конфликты жизни, и освобождение приобретает чисто религиозное и нравственное, духовное значение. Так, если любовь будет освобождена от социальных уз, социальных предрассудков и насилий, то это нужно не для того, чтобы люди могли наслаждаться любовью и удовлетворять свои желания, а для того, чтобы обнаружился внутренний трагизм, серьезность и глубина любви. И так во всем. Такова правда всякой свободы. Ибо свобода есть не удовлетворение, легкость и наслаждение, а тягота, трудность и страдание. Должно наступить время в жизни человека, когда он возьмет на себя эту тяготу, трудность, страдание, так как вступит в возраст духовного совершеннолетия. В свободе жизнь будет труднее, ответственнее и трагичнее. Этика свободы сурова и требует героизма.