О природе вещей
Шрифт:
Итак, истинная природа этого многообразного мира — не большое, единое всеобъемлющее материнское тело, извергающее из себя вещи, отличные только тем, больше или меньше досталось им этого материнского вещества, плотнее или разреженной наполнены этим веществом их видимые оболочки, — природа уже не порождение, а построение. Элементы, как воины в строю, производя перестроения и перегруппировки, создают все новые и новые вещи. Но солдатам кто-то должен дать команду сомкнуться или разомкнуться. Взаимным расположением стихий огня, воздуха, воды и земли правят поочередно, превозмогая друг друга, Любовь и Вражда; нет ни рождения, ни смерти, нет ни единой вещи — существуют лишь временные стечения неизменных и бессмертных элементов, — такова разгадка природы, сочиненная Эмпедоклом.
Основанная на началах множественности картина природы, изображенная у Эмпедокла, не сразу утвердилась в сознании античного человека. Еще Гомер говорил:
Нет в многовластьи добра, единый быть должен властитель.Греческая философия искала способы совместить представление об элементарном строении природы с традиционным идеалом единовластия и однородности. Если природу каждой вещи определяет ее внутренний склад, взаиморасположение составляющих ее стихий, то этот внутренний склад — по-гречески он называется «логос» — и есть распорядитель природного космоса. Этим же словом
«Смеющимся» философом прозвали Демокрита, потому что его взгляд за текучестью вещей проницательно усмотрел такое постоянное, неизменное и неделимое, которое помогло человечеству разгадать загадку сфинкса раз и навсегда, причем с помощью той самой отгадки, от которой сверглась со скалы фиванская мучительница — сфинкс Эдипа. Самая главная загадка природы — человек.
У Демокрита составными элементами всех вещей становятся мельчайшие неделимые тела, их уже не четыре, а бесконечное множество; как буквы в азбуке, они различаются очертаниями, а разнообразие вещей, как разнообразие слов на письме, создается переменой их сочетания и взаимного расположения. Неделимое по-гречески называется «атом», по-латыни — «индивидуум». Безоговорочное, почти механическое уподобление физического атома личности человека мы встретим у Эпикура, философа послеаристотелевской поры, продолжавшего и развивавшего атомистическое учение о природе. Но уже у Демокрита в изображении атома есть черты, недвусмысленно говорящие о том, что сознательно или бессознательно мыслитель-художник держал в памяти человеческий прообраз. Человеческая индивидуальность начинает выделяться из общей людской массы не раньше того, как в толпе мы начинаем различать отдельные лица. Атомы Демокрита — это плотные, изначальные и вечные тела с индивидуальной физиономией — они отделяются мыслью друг от друга, поскольку они различны по своему внешнему виду, по форме. Внешний вид, форма вещи, обозначается по-гречески словами «эйдос» и «идея». Атомы Демокрита, которые он называл также «идеями», — это первые элементы постижимого различия. Зачем же атомам внешние различия, если они так малы, что никакое восприятие не способно ощутить ни этих различий, ни даже самих атомов? Но ведь атомы — это телесные начала в противоположность пустоте, а чем тело явственнее всего отличается от пустоты? — Тело ощутимо, пустота — нет. И тело приобретает ощутимую индивидуальность, хотя бы и некому было ее ощущать. Но тем самым человек делает очень важное признание: ощутимый мир остается тем же даже тогда, когда прекращается ощущение, мир бодрствующего сознания и мир угасшего сознания — один и тот же.
Слепой мудрец — излюбленная фигура античных преданий. Прозревший мыслью Эдип ослепляет свои неразумные очи. Отец всякой мудрости Гомер слеп, и оттого он видит дальше и глубже, чем многие зрячие. Пусть мир обманчив, но природа вещей, что постигается мыслью, есть, эта поистине сущая природа получает название бытия в отличие от воспринимаемого чувствами явления. Парменид, написавший вслед за Ксенофаном поэму в гексаметрах «О природе», заложил краеугольный камень европейской философии своим утверждением «мысль и бытие — одно и то же».
Мысль говорит нам о единстве всего мира, значит, первое, что мы можем сказать о бытии мира, это то, что бытие едино, поэтому существует Одно-единственное-единое бытие,
оно нерожденно, несмертно. Цельно, единородно, недвижно, полнопредельно, Не было и не будет, но есть, но ныне, но вкупе, Слитно, едино, —а небытия нет. Но если нет ничего, кроме этого одного единственного единого бытия, то какая сила может заставить его развернуться на множество воспринимаемых чувством вещей? Солнце, луна, земля — есть или нет? Поистине или нет существует один человек в отличие от другого человека? По Пармениду, истинно существует одно бытие, но не истиной единой жив человек, человек живет мнением; все, что мы можем построить на фундаменте единственной истины, будет ближе к ней или дальше от нее, но это будет уже мнением, истина же одна: бытие.
Парменид как бы вовсе отнял у философии способность разрешить загадку мира, но зато он помог мышлению осознать себя в отличие от чувства, а еще — он помог философии определить границы природы. Как истинное бытие природа стала единым целым, всеобъемлющим и единичным.
Парменид допускал одну лишь истину, по Демокриту получалось, что истины нет и вовсе — ибо атомы Демокрита, как буквы в ящике наборщика, готовы были сложиться в любое слово, рассыпаться опять и вновь сложиться в другое слово, по-прежнему без смысла и без цели. И у того, и у другого мыслителя загадка природы становилась человеческим домыслом.
Так, «может статься, никакой от века загадки нет и не было у ней»? Но ведь для человека загадка природы никогда не бывает загадкой только природы, она имеет смысл прежде всего постольку, поскольку она есть загадка человека — чудовище ли он, замысловатее и яростнее Тифона, или же существо более простое и по природе своей причастное какому-то божественному уделу? — как говорил Сократ в начале платоновского «Федра», философ, решившийся познание вещей начать с самого себя.
«Природа — не храм, а мастерская», — бросивший эти слова тургеневский герой вряд ли понимал, что природу по образу мастерской живо представили за много столетий до него Сократ, Платон и Аристотель. Загадка природы не просто в том, что за многоразличием отдельных пород мысль усматривает некоторое общее единство, загадочно уже то, что за непременно существующими отличиями одного дерева от другого, одной маслины от другой, одной телеги, одного челнока от других, носящих то же имя, человеческий ум схватывает общность единой породы. Внутри одной породы сходных черт больше, чем отличий, между разными породами больше различия, чем сходства, но и тут людское обыкновение
Каково же назначение этого мира, мира целой природы? И Платон и Аристотель отвечают в один голос: благо. Только благо этого мира — лишь подобие высшего и истинного Блага, идеи всех идей. Человек родится и живет в мире природы, но душой он принадлежит миру идей, тело человеческое смертно, душа — вечна — так понимал природу и человека Платон. Для Аристотеля аналогия с произведением мастера была больше аналогией, чем истиной. Безымянного у Платона Мастера, сотворившего этот мир, Аристотель готов назвать именем Природы. Так в античности сложилось представление о природе как о едином целом, творящем себя по своим собственным правилам и образцам. «Природа ничего не делает против природы» — это слова Аристотеля. Душа человеческая, смертная в мире природы, назначение свое, по Аристотелю, имеет в обществе. Как все в этом мире, человек родится для блага, а благо не сама по себе жизнь, но жизнь, отданная ежедневной деятельности, сообразной со справедливостью. И даже не тем противна благу смерть, что отнимает жизнь, а тем именно, что лишает человека счастья деятельности.
Наиболее радикальным противником аристотелевского понимания природы человека стал в античности Эпикур. Вовсе не для общественной деятельности родится человек. Напротив, чем незаметнее проживет он свой век, тем лучше. Человек — создание природное, как всякому природному созданию, лучше всего ему тогда, когда никто и ничто его не трогает, невозмутимость — вот высшее блаженство в этом мире. Знание природы этого мира требуется человеку лишь настолько, насколько оно способно оградить душу от излишнего беспокойства, прежде всего от чувства страха перед природными явлениями и перед лицом смерти, а затем и от неумеренных аппетитов, происходящих от непонимания истинных потребностей человеческой природы. Природу вселенной Эпикур вслед за Демокритом представлял в виде огромного пустого пространства, в котором атомы падают отвесно (а не хаотично, как у Демокрита) и сталкиваются лишь в результате незначительного отклонения от прямой линии, непредсказуемого и неопределенного. От этих первых столкновений происходят все последующие сцепления и сплочения, возникают все вещи, и нет в этом мире ни цели, ни смысла, но есть зато в природе множество миров наподобие нашего, а в пространствах между мирами, возникающими на время, подверженными разрушению, живут бессмертные боги, сотканные из атомов тончайшей материи, блаженные, прекрасные и делами человечества никак не занятые. Поэтому гнева богов бояться в этом мире нечего, как нечего бояться и смерти, поскольку никакого загробного царства в природе нет, а душа человеческая также состоит из атомов, как и тело, вместе с гибелью тела также расторгается на составные элементы, и никакого беспокойства ощущать по смерти некому и нечем. Пока мы живы — смерти нет, а когда смерть есть, нет уже нас — таким представлением предлагал Эпикур руководствоваться человеку и по возможности не забивать себе голову вопросами о природе природных явлений. Достаточно знать, что все в природе происходит по естественным причинам, а по каким именно — это уже не столь важно и вовсе не всем нужно. Живите и радуйтесь, довольствуйтесь простыми, естественными удовольствиями, любите друг друга и будьте счастливы, а природа позаботится о себе сама. Учеников своей школы Эпикур учил, как тогда было принято, и физике (науке о природе мироздания), и канонике (логике и науке о природе знания), и этике (житейской мудрости), однако широкое распространение в античности получило только его этическое учение, причем, оторванное от учения о природе, оно потеряло смысл руководства к естественному существованию человека, зато приобрело хождение как призыв к беззаботному и безответственному наслаждению всевозможными благами жизни. Эпикуровская картина природы, возможно, так и осталась бы сухим умозрительным представлением, если бы один из выучеников эпикурейских школ, рассеянных по пространствам эллинско-римского мира, не оказался поэтом редкостного по силе дарования.
Не так много крупных эпических поэм сохранила нам в целости рукописная традиция от времен античности до времени первых печатных изданий: «Илиада» и «Одиссея», «Аргонавтика» Аполлония Родосского, «Энеида» Вергилия, «Метаморфозы» Овидия, «Фарсалия» Лукана и еще не более полудюжины менее прославленных. Шесть книг в латинских гексаметрах о природе вещей, подписанные именем Лукреция, именем почти безвестным, занимают в ряду этих поэм очень значительное место. В этой поэме впервые в истории европейской литературы ценность эпически важного предмета наряду с величественными природными стихиями приобрела тысяча житейских мелочей, от стертого в работе сошника до повисающей на ветке паутины, которую случайный путник, пробирающийся лесом, уносит на плечах, не замечая ее прикосновения, от горького вкуса растертой в пальцах полыни до пронзительного визга пилы, от запотевшей чаши ледяной воды, вынесенной из погреба во двор, где в нее тотчас же как бы падают с неба крупные звезды, до обманчиво переломленного поверхностью воды весла, опущенного с борта судна, одного из тех, что во множестве стеснились в гавани. Подобного рода мелочи прекрасно замечал и Гомер, в эпосе гомеровского образца эти драгоценные печатки с тонкими изображениями простых и обыденных вещей находят себе место в сравнениях, там они рисуются, — в поэме Лукреция они становятся не косвенным, а прямым предметом повествования, созерцания и осмысления, каким у Гомера были деяния богов и людей. Все эти вещи, — говорит поэт, — реально существуют в мире. Они складываются из атомов и раскладываются после гибели на атомы, по от этого не меньшей истинностью обладает бытие последнего комара со всеми его неуследимо легчайшими лапками, чем небесный свод или даже чем вся совокупность материи в целом.