О скитаньях вечных и о Земле
Шрифт:
— Кто это? — спросила жена Герба.
Снова что-то тихо коснулось двери снаружи. Томпсон поспешно пересек холл, вдруг остановился.
Снаружи донесся чуть слышный смех.
— Чтоб мне провалиться, — сказал Герб.
С внезапным чувством приятного облегчения он взялся за дверную ручку.
— Этот смех я везде узнаю. Это же Аллин. Приехал все-таки, сам приехал. Не мог дождаться утра, не терпится рассказать мне свои басни. — Томпсон чуть улыбнулся. — Наверное, друзей привез. Похоже, их там много…
Он отворил
Но Томпсон не опешил. На его лице появилось озорное, лукавое выражение, он рассмеялся:
— Аллин? Брось свои штуки! Где ты? — Он включил наружное освещение, посмотрел налево, направо. — Аллин! Выходи!
Прямо в лицо ему подул ветер.
Томпсон минуту постоял, вдруг ему стало очень холодно. Он вышел на крыльцо. Тревожно и испытующе поглядел вокруг.
Порыв ветра подхватил, дернул полы его пальто, растрепал волосы. И ему почудилось, что он опять слышит смех.
Ветер обогнул дом, внезапно давление воздуха стало невыносимым, но шквал длился всего мгновение, ветер тут же умчался дальше.
Он улетел, прошелестев в высоких кронах, понесся прочь, возвращаясь к морю, к Целебесу, к Берегу Слоновой Кости, Суматре, мысу Горн, к Корнуоллу и Филиппинам. Все тише, тише, тише…
Томпсон стоял на месте, оцепенев. Потом вошел в дом, затворил дверь и прислонился к ней — неподвижный, глаза закрыты.
— В чем дело? — спросила жена.
Погожий день
(перевод Н. Галь)
О человеке, который больше всего
в жизни любил искусство
Однажды летним полднем Джордж и Элис Смит приехали поездом в Биарриц и уже через час выбежали из гостиницы на берег океана, искупались и разлеглись под жаркими лучами солнца.
Глядя, как Джордж Смит загорает, развалясь на песке, вы бы приняли его за обыкновенного туриста, которого свеженьким, точно салат-латук во льду, доставили самолетом в Европу и очень скоро пароходом отправят восвояси. А на самом деле этот человек больше жизни любил искусство.
— Ну вот… — Джордж Смит вздохнул. По груди его поползла еще одна струйка пота. Пусть испарится вся вода из крана в штате Огайо, а потом наполним себя лучшим бордо. Насытим свою кровь щедрыми соками Франции и тогда все увидим глазами здешних жителей.
А зачем? Чего ради есть и пить все французское, дышать воздухом Франции? Да затем, чтобы со временем по-настоящему постичь гений одного человека.
Губы его дрогнули, беззвучно промолвили некое имя.
— Джордж? — Над ним наклонилась жена. — Я знаю, о чем ты думаешь. По губам прочла.
Он не шевельнулся, ждал.
— Ну и?..
— Пикассо, — сказала она.
Он поморщился. Хоть бы научилась наконец правильно произносить это имя.
— Успокойся, прошу тебя, — сказала жена. — Я знаю, сегодня утром до тебя докатился слух, но поглядел бы ты на себя — опять глаза дергает тик. Пускай Пикассо здесь, на побережье, в нескольких милях отсюда, гостит у друзей в каком-то рыбачьем поселке. Но не думай про него, не то наш отдых пойдет прахом.
— Лучше бы мне про это не слышать, — честно признался Джордж.
— Ну что бы тебе любить других художников, — сказала она.
Других? Да, есть и другие. Можно недурно позавтракать натюрмортами Караваджо — осенними грушами и темными, как полночь, сливами. А на обед — брызжущие огнем подсолнухи Ван Гога на мощных стеблях, их цветенье постигнет и слепец, пробежав обожженными пальцами по пламенному холсту. Но истинное пиршество? Полотна, которыми хочешь по-настоящему насладиться? Кто заполнит весь горизонт от края до края, словно Нептун, встающий из вод в венце из алебастра и коралла, когтистые пальцы сжимают подобно трезубцу большущие кисти, а взмах огромного рыбьего хвоста обдаст летним ливнем весь Гибралтар, — кто, если не создатель «Девушки перед зеркалом» и «Герники»?
— Элис, — терпеливо сказал Джордж, — как тебе объяснить? Всю дорогу в поезде я думал: Боже милостивый, ведь вокруг — страна Пикассо!
Но так ли, спрашивал он себя. Небо, земля, люди, тут румяный кирпич, там ярко-голубая узорная решетка балкона, и мандолина, будто спелый плод, под несчетными касаньями чьих-то рук, и клочки афиш — летучее конфетти на ночном ветру… Сколько тут от Пикассо, а сколько — от Джорджа Смита, озирающего мир неистовым взором Пикассо? Нет, не найти ответа. Этот старик насквозь пропитал Джорджа Смита скипидаром и олифой, преобразил все его бытие: в сумерки сплошь Голубой период, на рассвете сплошь — Розовый.
— Я все думаю, — сказал он вслух, — если бы мы отложили денег…
— Никогда нам не отложить пяти тысяч долларов.
— Знаю, — тихо согласился он, — Но как славно думать, а вдруг когда-нибудь это удастся. Как бы здорово просто прийти к нему и сказать: «Пабло, вот пять тысяч! Дай нам море, песок, вот это небо, дай что хочешь, из старого, мы будем счастливы…»
Выждав минуту, жена коснулась его плеча.
— Иди-ка лучше окунись, — сказала она.
— Да, — сказал он, — так будет лучше.
Он врезался в воду, фонтаном взметнулось белое пламя.
До вечера Джордж Смит окунался и вновь и вновь выходил на берег со множеством других, то опаленных жаркими лучами, то освеженных прохладной волной, и наконец, когда солнце уже клонилось к закату, эти люди с кожей всех оттенков, кто цвета омара, кто — жареного цыпленка, кто белой цесарки, устало поплелись к своим отелям, похожим на свадебные пироги.
На опустелом берегу, что протянулся на мили и мили, остались только двое. Один — Джордж Смит с полотенцем через плечо, готовый совершить вечерний обряд.