О скитаньях вечных и о Земле
Шрифт:
Как загипнотизированный, стоял Эдвин над разбитой игрушкой и смотрел, смотрел… Коробка лежала на боку. Бархатные ладошки чертика тянулись вверх и показывали прямо на запретную дорогу, ведущую между деревьями в загадочное туда. Там, в лесу, царил едва уловимый запах машинного масла, которое — он знал — капает из Тварей. Но сейчас, кажется, на дороге было все тихо. Ласково пригревало солнце, ветерок шевелил листву деревьев. И Эдвин решился пойти вдоль каменной ограды.
— Учительница-а… — тихонько позвал он.
Никто не отозвался. Тогда он сделал несколько шагов по дороге.
— Учительница!
Он
— Учительница!
Эдвин снова двинулся вперед — медленно, неуклонно. Пройдя еще несколько шагов, обернулся. Позади лежал его Мир — такой непривычно затихший… И маленький! Оказывается, он был такой маленький! Мирок, а не мир.
От нахлынувших чувств у Эдвина едва не остановилось сердце. Он невольно шагнул обратно, но потом спохватился, вспомнив о странной, пугающей тишине сегодняшнего утра — и снова зашагал через лес.
Все вокруг было таким новым, таким незнакомым. Запахи, которые так и лезли в ноздри, цвета и очертания предметов, их ошеломляющие размеры…
«Если я зайду за эти деревья, я умру, — думал Эдвин, — ведь так говорила мама». «Ты умрешь! Ты умрешь!» — кричала она.
Но что это значит — умру? Все равно что открыть еще одну запретную комнату? Голубую с зеленым комнату — самую большую из тех, что ему приходилось видеть! Только вот где же ключ?
Впереди он увидел огромную железную дверь — сделанную в виде витой решетки. И она была приоткрыта! Ах, мама! Ах, Учительница! Если бы они только видели, какая там пряталась комната — огромная, как само небо! Вся из зеленой травы и деревьев!
Эдвин стремительно побежал вперед. Споткнулся, упал и снова побежал — и бежал, пока не покатился с какой-то горы вниз, вниз… Дорога сначала виляла, потом вдруг стала все ровнее и прямее — и Эдвин услышал новые незнакомые звуки. Вот он уже возле ржавой витой решетки. Вот она скрипнула, выпуская его наружу. Вселенная, которую он покинул, осталась далеко позади — да он уже и не оглядывался на те, прежние свои Миры, как будто они растаяли и исчезли. Теперь он только бежал и бежал…
Полицейский, стоя на обочине, оглядывал улицу.
— Ей-богу, не поймешь этих детей, — непонятно к кому обращаясь, сказал он и покачал головой.
— А что такое? — заинтересовался прохожий.
Полицейский нахмурился, обдумывая ответ.
— Да вот, только что пробежал какой-то пацан. Так представляете — бежит, а сам хохочет и вперемешку еще орет. Видели бы вы, как он подпрыгивал — ровно ненормальный какой. И еще хватал все руками — фонарные столбы, телефонные будки, пожарные краны, стекла в витринах, машины, ворота, заборы — словом, все подряд. Собак трогал, прохожих… даже меня схватил за рукав. Схватил — и стоит: то на меня посмотрит, то на небо. А у самого — верите ли — слезы в глазах. И все повторяет и повторяет какую-то чушь. Громко так, аж визжит.
— И что же это была за чушь? — спросил прохожий.
— «Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Как здорово, что я умер!» — вот так прямо и кричал. — Полицейский задумчиво поскреб подбородок. — Видать, какая-то у них новая игра…
Постоялец со второго этажа
(перевод Л. Жданова)
Он помнил, как заботливо и со знанием дела бабушка поглаживала холодное разрезанное брюхо цыпленка и вынимала оттуда диковины: влажные блестящие петли кишок, пахнущие мясом, мускулистый комок сердца, желудок с зернышками внутри. Как аккуратно и нежно бабушка вспарывала цыпленка и засовывала внутрь пухлую маленькую ручку, чтобы лишить цыпленка его регалий. Потом все это разделялось, одно попадало в кастрюлю с водой, другое в бумагу — то, что пойдет на корм собакам. А затем ритуальная таксидермия, набивка птицы пропитанным водой и приправами хлебом, и хирургическая операция, производимая быстрой сверкающей иглой, стежок за стежком.
За одиннадцать лет жизни Дугласа это зрелище было одним из самых захватывающих.
Всего он насчитал двенадцать ножей в скрипучих ящиках магического кухонного стола, откуда бабушка, седовласая старая колдунья с добрым, мягким лицом, вынимала атрибуты для совершения таинства.
Дугласу разрешалось стоять, уткнув веснушчатый нос в край стола, и смотреть, но он обязан был молчать — пустая мальчишеская болтовня могла нарушить чары. Свершалось чудо, когда бабушка размахивала над птицей баночками для приправ, обильно посыпая ее, как подозревал Дуглас, прахом мумий и порошком из костей индейцев, при этом бормоча беззубым ртом таинственные вирши.
— Бабушка, — сказал наконец Дуглас, нарушив тишину, — я такой же внутри? — Он показал на цыпленка.
— Да, — сказала бабушка. — Чуточку аккуратнее и презентабельнее, но такой же..
— И гораздо больше. — добавил Дуглас, гордясь своими кишками.
— Да, — сказала бабушка. — Гораздо больше.
— А у дедушки их даже больше, чем у меня. Вон у него какой живот — он может класть туда свои локти!
Бабушка засмеялась и покачала головой.
Дуглас сказал:
— И Люси Уильямс, которая живет в конце улицы, она…
— Помолчи, детка! — закричала бабушка.
— Но у нее…
— Тебя не касается, что у нее! Это совсем другое дело.
— А почему у нее по-другому?
— Вот прилетит игла-стрекоза и прострочит тебе рот, — строго сказала бабушка.
Дуглас помолчал, потом спросил:
— Откуда ты знаешь, что я внутри такой же, бабушка?
— Ступай отсюда!
Зазвенел дверной колокольчик.
Выбежав в холл, Дуглас через стекло входной двери увидел соломенную шляпу. Колокольчик всё бренчал. Дуглас открыл дверь.
— Доброе утро, деточка, хозяйка дома? — Холодные серые глаза на длинном гладком, цвета ореховой скорлупы, лице смотрели на Дугласа. Человек был высоким, худым, в руках у него были чемодан и портфель, а под мышкой зонтик, на тонких пальцах дорогие толстые серые перчатки и на голове совершенно новая соломенная шляпа.
Дуглас отступил.
— Она занята.
— Я хотел бы снять комнату наверху, по объявлению.
— У нас десять постояльцев, и все занято, уходите!
— Дуглас! — неожиданно возникла сзади бабушка. — Здравствуйте, — сказала она незнакомцу. — Не обращайте внимания на ребенка.