Обагренная Русь
Шрифт:
Но против своего обычая подразнить разговорчивую Паньку на сей раз Якимушка выслушивал ее со вниманием и даже с ласковой улыбкой на лице.
Смиренность гусляра скоро сбила молодицу с толку. Выговорилась она, а Якимушка — ни слова в ответ. Встревожилась Панька:
— Уж не обидел ли кто? Уж не захворал ли ты?
А гусляр и на этот ее вопрос — молчок. Тихохонько прошел мимо бабы в избу, сел к столу, поглядывает загадочно.
— Ты почто же молчишь-то? Ты почто же язык-то проглотил? — подсела к нему Панька. Даже по голове погладила, даже
— У пьяного семь коров доится, — сказал наконец Якимушка, с достоинством отстраняясь от вдовицы. — Про то с упреком говорят, а мне и впрямь подвалило счастье.
— Да что за счастье, коли на той неделе пропил ты гудок, а нынче, поди, и гусли уже не твои? — сказала Панька.
На что Якимушка ей отвечал:
— Гусли вот они — у тебя в избе за печью, а принес я от самого владыки подарок.
— Это с каких же пор стал одаривать владыко гусляров да скоморохов? — не поверила ему Панька, подумав, что и впрямь тронулся он умом. И еще ласковее прижалась к Якимушке. Был он ей мил, а ворчала она на него по привычке: не поворчишь, так и вовсе отобьется от рук гусляр, мужики нынче вздорные пошли.
— Вот, гляди-ко, — Якимушка выбросил из кулака на стол засверкавший камушком золотой перстенек.
Но вместо радости еще больше огорчил Паньку. Сперва-то было и у нее осветились глаза при виде дорогой вещицы, но едва только коснулась перстенька пальцами, как тут же отдернула их, будто дотронулась до раскаленного железа.
— Ой, лишенько мне! — завопила молодица. — Ой беда-то какая! Так и знала я, что не доведут тебя до добра меды. Спутался ты с шатучими татями, и теперь нам обоим великий позор. А тебя, нечестивец, как есть, упрячут в поруб и невзвидешь ты больше ясного солнышка. Почто на чужую вещь позарился?
— Да сколь толковать тебе, — рассердился гусляр, — сколь толковать, что не крал я, а перстенек сей — подарок от владыки, и можешь брать его в руки, не таясь...
И Якимушка поведал вдовице, как разыскал его в питейной избе Митрофанов сокалчий, и что говорил, и куда велел ехать. А чтобы окончательно успокоить Паньку, достал из шапки и показал ей вверенную ему Лемиром грамотку.
Панька пощупала свернутый в трубку пергамент, понюхала его для верности и только тогда взяла и надела на палец владычный перстенек. Велик он ей оказался, но камушек сверкал и радовал сердце.
Однако же недолгой была ее радость. Смущение снова изобразилось на ее лице.
— За просто так владыки перстеньки не раздаривают — сказала она в задумчивости. — На опасное дело подвигнул тебя Лемир. Почто сам не отправился он с грамоткой ко Всеволоду?
— Да как отправиться ему, ежели за всеми, что в детинце, крепкий надзор? — сказал гусляр. — Через день хватились бы сокалчего да пустились вдогон, а мне все пути-дорожки открыты. Все равно собирался я на Белоозеро, так нынче пойду на Тверь.
— И гусли возьмешь с собой?
— Ежели что, поломают тебе гусли...
— Вот баба! — воскликнул Якимушка. — Гусли пожалела, а о том не подумала, что, прежде
Тут же прикусил Якимушка язык — понял, что лишнее по простоте своей выболтал, но Панька уже снова принялась вздыхать и охать:
— Вернул бы ты лучше перстенек и никуды не ехал.
— Я от слова даденного не отступаюсь, — сказал гусляр, — и чем попусту причитать, лучше бы вшила ты мне грамотку в зипун, чтобы незаметнее было.
На сей раз Панька перечить ему не стала, — проливая слезу, быстро вшила грамотку, перстенек спрятала в ларец, собрала в суму съестного и, перекрестив гусляра, прильнула к его груди:
— Ступай с богом.
И утром Якимушка через Ильину улицу, миновав Великий мост, вышел на зимнюю дорогу, оставив справа Рюриково городище, — берегом Волхова идти он опасался: уж больно много шастало в тех местах Мстиславовых дружинников. Еще поволокут на княж двор, еще заставят петь, а времени у него в обрез. Грамотка должна быть доставлена к сроку — тогда лишь и наградит его во второй раз владыка, тогда лишь и приблизит к себе, а о Иворовой славе Якимушка и не мечтал.
В пути на морозце и на ярком солнышке думалось легко. Но чем дальше отходил гусляр от Новгорода, чем безлюднее становились места, тем все больше и больше охватывала его тревога, и мысли, обращаясь к прошлому, все меньше радовали его.
Вспомнил он Ивора, каким впервые встретил его на пути из Поозерья. Тогда уж великая шла по Руси слава о новгородском певце, тогда уж стекались послушать его огромные толпы народа, тогда уж ходил он у князей не в чести, но ничуть не печаловался от этого.
Сказывали, будто долго сидел он во владимирском порубе, будто и от песен своих отрекался, будто и вовсе зарекался петь. Но ненадолго хватило зарока. Только выбрался из смрадного узилища — и снова зазвенели на торгу его звончатые гусли.
И снова сажали его в поруб, а иной раз богато одаривали. Но Ивор не присваивал себе богатых даров, избы себе не ставил, двора не обносил высоким тыном: как жил бесприютно, так и продолжал жить и славою своей не кичился.
Не за то ли любили его простцы и смерды, не за то ли и выносили с торга на руках и не давали приблизиться к нему княжеским дружинникам? Оберегали Ивора, прятали в своих избах, на свадьбах и на поминках сажали в красном углу, чару ему подносили, и выпивал он всякую чару до дна.
Всякую чару выпивал до дна и Якимушка, да были эти чары совсем не те. Горький был в тех чарах осадок.
Когда возвращался Ивор из Поозерья и на ночлег останавливался в их избе, утром увязался за ним, очарованный песнями его, Якимушка — от мамки с батькой сбежал: ему, вишь ли, тоже захотелось Иворовой сладкой славы.
Но не сразу разгадал его старый певец: лестно ему было, что не умрут, перейдут его песни в молодые уста. Так и остался Якимушка при Иворе, так и ходил с ним по Руси, ловя и запоминая каждое его слово. От Иворовых праздников и ему кое-что перепадало, перепадало ему кое-что и из Иворовых тумаков.