Обитель любви
Шрифт:
Впереди показалась конка, в которую была впряжена лошадь с обрезанным хвостом. Трамвай шел на север, в сторону железнодорожной станции. Вагоновожатый дал сигнал освободить дорогу. Три-Вэ натянул поводья. Полли замедлила ход. Он мягко вытянул ее по крупу хлыстом с красной рукояткой. Полли опустила голову, сделала еще шаг и остановилась. Клаксон трамвая продолжал настойчиво звенеть. Три-Вэ пришлось хлестнуть Полли посильнее. Старая кобыла поднатужилась и наконец вытащила экипаж из узкой и глубокой колеи. Три-Вэ прошиб еще больший пот. Он взял протянутый матерью носовой платок. Им даже в голову не пришло, что ему лучше снять шляпу и тяжелый шерстяной пиджак.
Они миновали платные конюшни Джейка, где гудели слепни и в ноздри бил густой конский запах. Конторы наконец стали перемежаться с жилыми домами. Сады, казалось, вымерли. Деревья стояли пыльные. Виноград поник. Трава пожелтела.
— Я завтра не поеду, — вдруг сказал Три-Вэ. — Она... Амелия... У нее здесь больше нет друзей.
Мать
— Три-Вэ, — сказала она, невольно назвав его по прозвищу. — Настоящий дом мадам Дин и Амелии не здесь. Они скоро вернутся в Париж.
— Я останусь до тех пор, пока они не уедут.
— Амелия еще очень юна. Тебе не следует так поступать, если не хочешь ее скомпрометировать.
— Мадам Дин незачем знать, почему я остался. Никто не будет знать.
— Амелия догадается. Она слишком еще молода, чтобы ее ставили в подобное положение.
На это Три-Вэ ничего не сказал, только поджал губы и стал очень похож на своего упрямого отца.
Они доехали до места, где прежде находилась апельсиновая роща Волфскил. Повернув к Форт-стрит, они обернулись назад. Им открылся вид на опаленный солнцем город, раскинувшийся меж бурых холмов. На холмах почти не было никаких построек, только на Паундейк-хилл виднелось здание школы, увенчанное башней с часами. Рощу Волфскил орошали zanjas, и испарения наполняли воздух сладким цитрусовым ароматом. Здесь было немного прохладнее. Три-Вэ пустил лошадь медленнее.
Он повернулся к матери.
— У меня создалось впечатление, что ее... и мадам Дин, и мадемуазель Кеслер... гильотинируют. Только казнь на гильотине мгновенна и потому более милосердна.
Донья Эсперанца вздохнула. Ее тоже не могла не тронуть хрупкость Амелии.
— Ты был там, Три-Вэ. Она... они видели тебя. Твое присутствие их отчасти утешило. А утешение — это единственный вид поддержки, которую можно оказать скорбящему.
Донья Эсперанца знала, что такое скорбь. Ее первый муж, средних лет врач-шотландец, сам поставил себе диагноз неизлечимой болезни. К тому времени они были женаты три года. Он оставил жену и вернулся умирать в родной Эдинбург. Донья Эсперанца не походила на женщину, одержимую страстями, но она все равно очень любила мужа. А в первый год ее второго замужества скончался ее любимый отец, дон Винсенте. После рождения Бада и до Три-Вэ у нее одна за другой появились на свет три дочери. Они родились здоровыми, но все три умерли, не дожив и до шести лет, от детских недугов. В те времена это было в порядке вещей, и тем не менее материнская скорбь доньи Эсперанцы была безутешна. Она похлопала Три-Вэ по колену. Они были очень близки. Внешняя величественность скрывала ее природную робость. Недавно основанный, кипящий бурной деятельностью, густо населенный Лос-Анджелес вызывал у нее ужас. Она считала, что Три-Вэ связывает ее с добрыми старыми временами, когда Калифорния была еще испанской. Своего младшего сына она любила больше всех на свете, хотя, надо отдать ей должное, вела себя так, что ни Хендрик, ни Бад даже не подозревали об этом.
Три-Вэ вздохнул.
— Амелия необыкновенная девушка. У нее самые высокие представления о чести.
— Именно поэтому ты не можешь допустить, чтобы она чувствовала себя чем-то обязанной тебе.
— Она была очень привязана к своему отцу. Я имею в виду не телячью нежность, конечно, как у девчонок с Паундейк-хилл. — Три-Вэ говорил о своих одноклассницах. Он согнал хлыстом со спины Полли слепня, так как лошадь сама не могла дотянуться до него хвостом. — Я знаю, что отцу не нравится наша дружба.
— Амелия тут ни при чем. Он просто не может забыть того, что с ним сделал полковник.
— Все ненавидели полковника. Но сегодня отец не думал о мести.
— Конечно! Эти пришельцы... у них нет даже представления о благопристойном поведении.
Донья Эсперанца редко высказывалась об этих выскочках-американцах, которые прибрали к рукам Калифорнию. Но когда высказывалась, то именно в таком духе.
— Амелия, конечно, еще совсем девочка, но это единственная девушка во всем городе, с которой есть о чем поговорить. Мама, в Париже она постоянно ходит в оперу. Они с гувернанткой занимают фамильную ложу Ламбалей. Она видела месье Гуно, когда он дирижировал «Фаустом». Слышала мадам Галли-Марие, певшую в «Кармен». Она говорит по-французски и по-немецки совсем без акцента. А еще знает греческий и латынь, ты только представь! И притом говорит об этом с таким юмором! А еще она увлекается поэзией. Читает настоящих поэтов, например, Суинберна! — Три-Вэ покраснел, ибо Суинберн считался декадентом. Мать этого не знала, и поэтому он легко открыл, что Амелии разрешено читать декадентов. — Она... Словом, она умнее всех, я считаю. Мама, помнишь ту книгу, о которой я тебе рассказывал? «Женский портрет» мистера Джеймса? Да, Амелия, конечно, еще дитя, но в этой книге есть одна строчка, которая как будто о ней написана. Кажется, так... — Он вглядывался вперед, будто видел перед собой страницу. — «Природа наделила ее более тонкой восприимчивостью, чем большинство тех, с кем свела ее судьба, способностью видеть шире, чем они, и любопытством ко всему, что было ей внове» [3] . Красиво, да? Думаю, даже в Париже Амелия выделяется из общей массы.
3
Перевод М.А. Шерешевской.
Донья Эсперанца, которая редко улыбалась, на этот раз не сдержала улыбки, но отвернулась, чтобы Три-Вэ этого не заметил.
Но Три-Вэ был очень чуток, поэтому он почувствовал настроение матери.
— Для ребенка она необыкновенна, — добавил он.
Но он, конечно, думал об Амелии не как о ребенке. Он думал о ней с тщательно скрываемым почтением, как и обо всех красивых девушках — другие пока не попадались ему в жизни, — то есть она была для него объектом платонического влечения. Вообще в Лос-Анджелесе понятие женской красоты складывалось из таких признаков, как пышные формы, румяные щечки и вьющиеся волосы. Амелия была очень хрупкая, с бледным лицом какого-то жемчужного оттенка. У нее были густые и длинные волосы редкого цвета топаза, ниспадавшие ниже талии и, увы, совершенно прямые. Единственное, что, по мнению Три-Вэ, могло оправдать ее в глазах лосанджелесцев, так это ее великолепная осанка. Впрочем, он никогда не подпадал под влияние общественного мнения. Он сторонился массы, толпы. Он знал, что Амелия обладает исключительным характером, интеллектом и умом. Да, возможно, она не отвечала современным понятиям красоты, но в ней было нечто, встречающееся гораздо реже, чем красота: необыкновенное обаяние.
— Я это серьезно — насчет того, чтобы остаться. Пойми, однажды я ее уже подвел. — Его голос упал, ибо в ту секунду он почувствовал себя несчастным. — Она знала, что у полковника появились какие-то неприятности, и предположила, что это связано с его бизнесом. Она спросила меня кое о чем. Но ты ведь меня знаешь, мама. Бизнес... Для меня это тайна за семью печатями. Я не смог помочь. А ей очень нужна была помощь.
— Амелия была не в силах спасти полковника. И ты тоже. Так что не упрекай себя понапрасну.
Наконец они доехали до своего дома под красной кровлей. Просторные веранды огибали дом на первом и втором этажах. Внизу веранду окружали тенистые розовые и красные олеандры. За их домом располагались другие дома, в том числе и жилище Динов. Еще несколько лет назад здесь обрывалась Форт-стрит, а дальше лежала только пыльная земля, поросшая кустарником.
Три-Вэ остановил Полли перед каменной коробкой конюшни и, сунув два пальца в рот, свистнул. С заднего крыльца появился Хуан, на ходу заправляя в брюки свободную белую рубаху. Он был одним из так называемых «маминых людей», то есть индейцем, который раньше жил в Паловерде. По испанским и мексиканским законам индейцы являлись рабами, но не в общепринятом понимании этого слова. Например, их нельзя было ни продавать, ни покупать. Многие столетия они жили и мирно умирали в своем маленьком мирке, пока не пришли испанцы. Те, кто пережил введение новых порядков, завезенную из Европы корь и венерические болезни, остались жить на прежнем месте в качестве слуг, не получающих за свою работу никакой платы. Словом, кто владел их землей, тот владел и ими. Дон Винсенте Гарсия был добрым хозяином, но никчемным скотовладельцем, а в юку [4] играл и того хуже. Ему принадлежали десять лиг земли, почти сорок пять тысяч акров, и по очертаниям его владения напоминали длинную кошку, опустившую свой хвост в реку Лос-Анджелес и одновременно, словно молоко, лакающую воду Тихого океана. Примерно треть этой территории занимали необжитые и поросшие густыми зарослями склоны гор Санта-Моника. Но долина была плодородна. Здесь росли альфилерия и другие травы, давали богатый урожай желудей дубы, водилась и мелкая дичь. Дарами долины кормились племена шошонов. И именно это богатство дон Винсенте отдал в уплату налогов и карточных долгов.
4
Юка — вид карточной игры.
Гринго, которым все это досталось, не знали и знать не желали старых обычаев. Они повсюду наставили знаки «Проход запрещен» и стреляли в каждого индейца, попадавшегося им на пути. После смерти дона Винсенте мужчины и женщины, некогда жившие в Паловерде, босиком пришли к заднему крыльцу дома Ван Влитов. Они обращались к донье Эсперанце за медицинской помощью, ибо она была хорошей медсестрой и акушеркой, просили денег, чтобы купить кукурузы или заказать молитву о здравии в церкви, а часто им просто хотелось немного поговорить — и только. Эти стыдливые старики и старухи никогда не считали ее потомком своих поработителей. Для них донья Эсперанца являлась единственным источником помощи и поддержки в жизни, которая стала очень тяжелой после появления американцев. Хуан, родившийся в одной из галерей огромного глинобитного дома-гасиенды, принадлежал к племени Йанг На. Деревня этого племени раньше стояла на том самом месте, где ныне находился самый центр Лос-Анджелеса.