Облдрамтеатр
Шрифт:
Святотатством бы— ло — руками касаться этой нерасторжимой пары, в ложбинке умещавшей то, что природа дала мужчине в безрассудной симметрии полов. Сама Мишина смутно догадывается, какой заряд аполитичности и буржуазной эстетики несут сокрытые бюстгальтером конусы, уродует себя дурно скроенными платьями, безобразит, чтоб не впадало на разных совещаниях мужичье в опасную задумчивость. Много веков назад судили в Греции гетеру Фрину, обвинение было нешуточным — кощунство, то есть похлеще нынешней 58-й УК РСФСР, адвокатом же выступал некто Гиперид, применивший неслыханный (скорее — невиданный!) прием -обнажил перед судьями грудь своей подзащитной в доказательство того, что столь благородные формы не могут принадлежать женщине
Смотрите!" — эффектно воскликнул Гиперид в манере Плевако, и судьи оправдали болтушку Фрину. Но если бы ныне грудь Мишиной предъявили суду для доказательства невиновности, то оправдательного приговора не последовало бы, судьи грудь эту сочли бы отягчающим вину обстоятельством: уж очень она не советская, явно порочит пролетарскую культуру, и к самой природе надлежало бы применить объективное вменение и осудить ее за то, что вылепила она безмозглую пионервожатую в пропорциях, кои восхитили бы эстетов прошлых веков.
Воспоминания о Мишиной притупили бдительность, минутой бы раньше исчезнуть — и не повстречался бы Гастеву потешный младший лейтенант, возникший перед ним, еще одна внештатная единица следствия. Нос как у Буратино, на боку планшетка, глаза дурные, деревенские, фамилию свою назвал (запоминать ее Гастев не собирался), руку держал у виска, ожидая «дальнейших указаний», попахивало от него то ли навозом, то ли парным молоком. От этого настырного и глупого так просто не отвертишься, пришлось вместе с ним ехать в больницу, к трупам, дело, оказывается, уже возбуждено районной прокуратурой, для подмоги ей и послан прикомандированный к горотделу младший лейтенант из глухого захолустья, из Калашина, откуда своим ходом притопал час назад этот милиционер, оставив без присмотра благословенный район: там давно уже восторжествовал коммунизм, в сводках который год ничего, кроме угнанной коровы и похищенного поросенка. И опыта никакого, надо полагать, у сельского пинкертона нет, отчего и развил он в больнице бурную деятельность, бегал по ней, кого-то о чем-то расспрашивал, на трупы даже не глянул, стал нашептывать Гастеву какие-то нелепости: будто с автотранспортным происшествием связана смерть больного Синицына, квартиру которого надо немедленно обыскать. «С чего ты это взял?» — изумился Гастев, и навязанный ему помощник издал горловой всхлип: «Я чую!» С такими деревенскими дурачками ухо держи востро, Гастев решительно отверг идею обыска, но согласился в квартире Синицына побывать, поскольку жил тот рядом с его домом: пора, пора на боковую, уже десять утра, еще не завтракал и ко сну тянет.
Поехали — Гастев на «Москвиче», калашинский дуралей влез в коляску приданного ему «харлей-дэвидсона» (харлей-дуралей, промурлыкалась рифма). Дом — бывшее заводское общежитие, в нос, по мозгам ударили запахи щей, стирки и вековой неустроенности. В комнате, где прописан Синицын, ютились еще три жильца, то есть жилички, все — отдаленных степеней родства с ним, потому и смерть его, увезенного вчера на «скорой», приняли спокойно, не спросили, от чего умер (а тот просто упал с третьего этажа больницы и разбился). Двоюродная тетка поохала и погрузилась в молчание, прерванное вопросом троюродной сестры Синицына, школьницы с косичками: «А на похороны меня отпустят?» Тетка вышла из оцепенения и ответила бранчливо: «Если двоек не будет». Открыла шкаф — глянуть, во что обряжать покойника.
Калашинец локтем поддел Гастева, побуждая к действиям — к изъятию денег, ценностей и оружия, но тот молчал. Неугомонный дежурный следователь уже возбудил дело по факту смерти Синицына, однако сомнительно, чтоб шустрому милиционеру что-либо поручалось: случайно выпавший из окна Синицын никак не подходил под категорию лиц, у кого можно производить обыск -разве лишь с согласия родственников. Вдруг, всю процессуальную тягомотину отбросив, сельский милиционер, нахватавшись в больнице городских словечек, оттер тетку от шкафа и забазлал, как мартовский кот:
— Анализы беру!
После чего запустил руки в карманы синицынской одежды, прощупал и китель, тоже на плечиках висевший в шкафу, дав заодно ошеломленному «анализами» Гастеву глянуть на носильные вещи покойного и потрогать их. Ничего в карманах найдено не было, и взъерошенный милиционер громко, никого не стесняясь, с неимоверной злостью прошипел:
— Тоже мне работяга!.. Фрезеровщик, мать его!.. Даже катышка нет трамвайного или автобусного билета! На такси разъезжал! Буржуй!
Этот логический пируэт Гастев решил задержать в памяти, как-нибудь ввернет его на лекции примером ложного силлогизма.
Кажется, все милиции-полиции одинаковы, литература приводит курьезнейший эпизод в Гамбурге: там сыщик обыскал всю квартиру убитого, не нашел ни одного не принадлежащего хозяину следа, с лупой обследовал пол и мебель в поисках волоса преступника, не обнаружил его, на основании чего и заключил: убийца — лысый.
Разочарованный сельчанин не очень уверенно предложил тетке сдать оружие и ценности в порядке добровольной выдачи, получил отказ и уставился на комодик, где, судя по горящим глазам его, прячутся ювелирные изделия, и тут на комодик легла, защищая его, школьница, зарыдала: ключ — у тети Вари, без нее нельзя открывать!.. Уже участковый пожаловал, соседи толпились у двери, тетка предложила попить чайку, и школьница бесхитростно поведала о третьей жилице, Варваре Анохиной, которая доводится Синицыну двоюродной сестрой. Ночует здесь Варвара от случая к случаю, все чаще у хахалей, каких у нее полно, что подтвердил и участ— ковый, с чем согласились и соседи, полившие помоями все семейство, включая и школьницу. Вытянутые уши милиционера ловили каждое слово, раскрытый рот помогал усваивать слышанное, а Гастев уже трижды заголял кисть, посматривая на часы: пора, черт возьми, пора!
Вышли на улицу, ждали участкового, который огрызком карандаша торопливо писал все данные по умершему и семейке, помогала ему школьница. Поехали наконец и приехали — к самому дому Гастева. «Москвича» тот отпустил, но телефон автоколонны запомнил. «Харлей-дуралей» топтался рядом, усваивая непреложную истину: только прокурор может объединять два дела в одно, когда это произойдет — тогда и присобачат падение с третьего этажа к транспортно-дорожной аварии.
Что-то заставляло пропахшего навозом милиционера переминаться с ноги на ногу, топтаться на месте в идиотской нерешительности…
— Товарищ начальник, очень мне не нравится…
— Что — не нравится? — Гастев был уже у подъезда.
— Китель, — потупился посланец Калашинского райотдела.
— Какой китель?
— Да Синицына… В сводке за вчерашний день… ну, помните, о гастрономе… один из налетчиков был в офицерском кителе без погон… И гражданин, из-за которого на трамвай наехала машина, тоже был в кителе без погон! И такой же китель — в шкафу Синицына… Как это понимать?
Дом рядом, в двух шагах, квартира тоже, тарелка горячих щей стоит уже, кажется, на столе, диван ждет подуставшее тело, которое минут через пятнадцать рухнет на него, забудется в сладостном сне, и в приливе преотличнейшего настроения Гастев вспомнил, как зовут «харлея-дуралея».
— Илюша, — обнял он деревенщину, — многоуважаемый Илья Ропня. Да в кителях этих полгорода ходит! Овес-то, костюм то есть, сколько стоит ныне?.. Две зарплаты, дражайший коллега. И мозгами пораскинь: в восемь вечера убили рабочего в гастрономе, в половине девятого парень в кителе едва под трамвай не попал, а Синицын твой в больницу привезен за четыре часа до всего этого, в шестнадцать с минутами. И на операционном столе был в семь вечера, в семь! В девятнадцать ноль-ноль! В палату его привезли в двадцать с чем-то. Грохнулся же он с третьего этажа в двадцать один десять. Соображаешь?